– Послушай-ка, – сказал он, – нельзя ли сделать так, чтобы я сошел за репатриированного?
Положив на стол ломтик поджаренного хлеба, который он в этот момент намазывал маслом, Неттлингер поднял глаза; казалось, он возвращается к действительности из пучины скорби.
– Это зависит от того, – сказал он, – являешься ли ты все еще германским подданным.
– Нет, – сказал Шрелла, – у меня нет подданства.
– Жаль, – сказал Неттлингер. Он снова склонился над поджаренным хлебом, потом взял кусок семги и разделил его на несколько частей. – Если бы удалось доказать, что ты бежал не по уголовным мотивам, а по политическим, ты смог бы получить кругленькую сумму в качестве компенсации. Хочешь, я выясню всю юридическую сторону дела?
– Да нет, – сказал Шрелла.
Когда Неттлингер отодвинул от себя блюдо с семгой, Шрелла склонился над столом и спросил:
– Неужели ты позволишь унести обратно эту прекрасную семгу?
– Разумеется, – сказал Неттлингер, – нельзя же…
Он испуганно оглянулся по сторонам, потому что Шрелла руками взял с тарелки поджаренный хлеб, а потом руками же схватил с серебряного блюда кусок семги и положил его на хлеб.
– …нельзя же…
– Да нет, можно; как ни странно, но именно в самом фешенебельном ресторане все дозволено; мой отец был кельнером, и он служил, между прочим, здесь тоже; в этой святая святых гастрономии кельнеры и бровью не повели бы, если бы ты стал есть гороховый суп руками, хотя это неестественно и непрактично, но как раз все неестественное и непрактичное меньше всего привлекает внимание в подобных ресторанах; высокие цены тут из-за кельнеров; ни при каких обстоятельствах здешние кельнеры и бровью не поведут. Впрочем, брать хлеб руками и класть на него руками рыбу не может считаться неестественным или непрактичным.
Шрелла, улыбаясь, взял с блюда последний кусочек семги, снова разнял два сложенных вместе ломтика хлеба и засунул гуда рыбу. Неттлингер сердито посмотрел на него.
– Кажется, – сказал Шрелла, – ты готов убить меня на месте, правда, надо признаться, не по тем мотивам, по каким хотел убить раньше, но цель остается та же; слушай, что хочет возвестить тебе сын кельнера: истинно благородный человек никогда не подчиняется тирании кельнеров, хотя среди кельнеров есть, разумеется, люди с благородным образом мыслей.
Пока Шрелла ел хлеб с семгой, кельнер и мальчик, помогавший ему, накрывали стол для основного блюда; на маленьких столиках они воздвигали» сложные приспособления для хранения тепла, а на большом столе разложили приборы и расставили тарелки, предварительно убрав всю посуду; Неттлингеру подали вино, Шрелле – пиво. Неттлингер пригубил свою рюмку.
– Чуть-чуть теплее, чем следует, – сказал он.
Шрелла подождал, пока ему положили курицу с картофелем и салатом, кивнул Неттлингеру и поднял свой стакан с пивом, наблюдая за тем, как кельнер поливал кусок филе на тарелке Неттлингера густым темно-коричневым соусом.
– А что, Вакера еще жив?
– Разумеется, – ответил Неттлингер, – ему ведь всего пятьдесят восемь лет, но… в моих устах это слово, очевидно, покажется тебе смешным… Вакера из числа неисправимых.
– Как прикажешь понять тебя? – спросил Шрелла. – Неужели это действительно возможно, неужели есть неисправимые немцы?
– Он стоит на тех же самых позициях, на которых стоял в тысяча девятьсот тридцать пятом году.
– Гинденбург и все такое прочее? Приличия и еще раз приличия, верность, честь… так, что ли?
– Точно. Его лозунгом и сейчас был бы Гинденбург.
– А каков твой лозунг?
Неттлингер оторвал взгляд от тарелки; в руке он держал вилку, на которую был насажен только что отрезанный кусочек мяса.
– Я хочу, чтобы ты меня понял, – сказал он, – я демократ, демократ по убеждению.
Неттлингер опять склонил голову над своим филе, потом поднял вилку с насаженным на нее кусочком мяса, сунул его в рот, вытер губы салфеткой и, качая головой, протянул руку к фужеру с вином.
– Что сталось с Тришлером? – спросил Шрелла.
– Тришлер? Не помню такого.
– Старик Тришлер – он жил в Нижней гавани, где позднее устроили кладбище кораблей. Неужели ты не помнишь Алоиза, он учился у нас в классе.
– Ах да, – сказал Неттлингер, положив себе на тарелку нарезанный сельдерей, – теперь вспомнил. Алоиза мы разыскивали тогда много недель подряд, но так и не нашли, а старика Тришлера Вакера сам допрашивал, но не вытянул из него ни слова, ни единого слова, и из его жены тоже.
– Ты не знаешь, они еще живы?
– Не знаю, но те места у реки часто бомбили. Если хочешь, я выясню, что с ними. О боже, – тихо прибавил он, – что случилось? Что ты задумал?
– Я хочу уйти, – сказал Шрелла, – извини, но я должен уйти.
Он встал, стоя допил пиво, махнул рукой кельнеру, и, когда тот, беззвучно ступая, подошел к нему, Шрелла показал на серебряное блюдо, где еще лежали три куска жареной курицы в растопленном масле, которое слегка шипело.
– Будьте добры, – сказал Шрелла, – не можете ли вы завернуть все это, но так, чтобы жир не просочился наружу.
– С удовольствием, – ответил кельнер, снимая блюдо с электрической жаровни; он наклонил голову, собравшись уходить, но потом выпрямился и спросил: – Картофель вам тоже завернуть, сударь, и немножко салата?
– Нет, спасибо, – сказал Шрелла, улыбаясь, – pommes frites станет мягким, а салат потом тоже невозможно будет есть.
Шрелла напрасно пытался уловить хоть малейший признак иронии на холеном лице седовласого кельнера.
Зато Неттлингер, оторвав взгляд от тарелки, сердито посмотрел на Шреллу.
– Хорошо, – сказал он, – ты хочешь мне отомстить, это понятно, но неужели надо мстить таким образом?
– Ты предпочитаешь, чтобы я тебя убил? Неттлингер промолчал.
– Впрочем, это вовсе не месть, – сказал Шрелла, – просто я должен уйти отсюда, я больше не могу выдержать, но я бы всю жизнь упрекал себя за то, что оставил здесь курицу; можешь приписать этот акт моим финансовым обстоятельствам; я бы не взял курицу, если бы знал, что кельнерам и боям разрешают доедать остатки, но мне известно, что здесь это не полагается.
Шрелла поблагодарил боя, который принес ему пальто и помог его надеть; он взял шляпу, снова присел и сказал:
– Ты знаешь господина Фемеля?
– Да, – ответил Гуго.
– И номер его телефона тоже?
– Да.
– Тогда сделай мне одолжение, звони ему через каждые полчаса, хорошо? И если он подойдет к телефону, передай, что его хочет видеть некий господин Шрелла.
– Хорошо.
– Я не уверен, что там, куда мне надо идти, есть телефоны-автоматы, иначе я бы сам ему звонил. Ты запомнил мое имя?
– Шрелла, – сказал Гуго.
– Да. Я позвоню сюда около половины седьмого и вызову тебя. Как тебя зовут?
– Гуго.
– Большое спасибо, Гуго.
Шрелла встал и посмотрел сверху вниз на Неттлингера; Неттлингер взял с блюда кусочек филе.
– Сожалею, – сказал Шрелла, – что ты рассматриваешь мой безобидный поступок как акт мести. Я ни секунды не думал о мести, но пойми, что мне хочется уйти отсюда; видишь ли, я не собираюсь долго пробыть в этом гостеприимном городе, а мне еще надо уладить кое-какие дела. Однако позволь снова напомнить тебе о списке, в котором я значусь.
– Разумеется, я готов принять тебя в любое время, дома или на службе, как угодно.
Шрелла взял из рук кельнера аккуратно перевязанный белый пакетик и дал кельнеру на чай.
– Жир не просочится, сударь, – сказал кельнер, – все запако-вано в целлофан и лежит в нашей фирменной коробке для пикников.
– До свидания, – сказал Шрелла.
Неттлингер слегка приподнял голову и пробормотал:
– До свидания.
– Да, – объяснял Йохен, – с удовольствием, уважаемая госпожа, и тут вы увидите стрелку: «К древнеримским детским гробницам», они открыты до восьми, после наступления темноты зажигается свет. Не за что, большое спасибо.