Как ни парадоксально, именно критики Вернадского исходили из религиозных представлений (понимая религию широко, по Л. Фейербаху, относившего к ней и атеизм как своеобразную систему верований, отличающуюся от безверия). Об этом нетрудно судить по стилю статей. Если Владимир Иванович постоянно опирается в своих рассуждениях на факты, то критики столь же привычно и настойчиво пользуются ссылками на авторитеты. Когда главным аргументом в споре служит не факт, а цитата, — это и есть откровенное и последовательное использование религиозного метода, признающего некоторые писания священными, непререкаемыми.

По сути дела, Вернадский, как Галилей и наш соотечественник Ломоносов, выступил защитником научного метода от религиозных влияний. Он сумел отстоять свою точку зрения. Это удавалось далеко не всем.

Другой важный подтекст дискуссии связан с проблемой взаимоотношения науки и философии. Возникал вопрос: следует ли относить философию к разряду наук? Не является ли она — как форма наиболее широкого синтеза знаний — первой среди равных, наукой всех наук? Не должна ли она определять стратегию научных поисков и давать в руки ученых надежные методы исследований, а также формировать их мировоззрение?

Владимир Иванович никогда не считал философию наукой. Означает ли это недооценку или унижение философских знаний? Пожалуй, наоборот. Выделяя ее как своеобразную форму познания, он ставил философию в один ряд с наукой; ставил не в отношения господства и подчинения, а как равноправных партнеров, способных к творческому взаимодействию.

Критикам Вернадского, судя по всему, было мало дела до выяснения истины. К тому времени многие ученые и философы неплохо освоили марксизм-ленинизм (в отличие от Вернадского). Однако очень редкие из них могли похвастаться значительными успехами в науке. Факты ясно показывали, что прав был Вернадский: успехи в науке не определяются философскими взглядами ученого. Тут сказывается общий уровень культуры мышления, предполагающий знакомство с некоторыми философскими проблемами и системами.

Для мыслителей деборинского типа философские идеи отступают на второй план в угоду политическим требованиям момента, тактическим приемам в борьбе за власть или ее удержание. В результате ученый оценивается не по его профессиональным и человеческим качествам, а прежде всего по его отношению к тем или иным концепциям, не подлежащим сомнению и выставляемым как идеологический фундамент общества.

Ограничения свободы научных исканий и сомнений резко снижают творческую активность ученых и эффективность их работы, содействуют отбору и возвышению из их среды «наиболее приспособленных» к существующим ограничениям. Подлинные искатели истины, стремящиеся выяснить правду о природе и человеке, не могут смириться с подобными явлениями. К таким ученым относился Вернадский.

Открыто выступая против тех, кто хотел в угоду личным и групповым интересам сдержать или исказить свободное течение научной мысли, Владимир Иванович не преследовал никаких собственных целей. Свой ответ он прислал из Праги, где его принимали очень радушно, как и во Франции и Англии. Он вполне мог продолжить исследования в лучших лабораториях Западной Европы,

США. Но он понимал свою ответственность перед Родиной (о чем вовсе не задумывался Деборин). Вернадский остро чувствовал, что нужен своему народу. Это побудило его вступить в дискуссию, даже не веря в научную компетентность и человеческую порядочность оппонента. Он надеялся, что в СССР найдутся люди, которые прислушаются к его словам: «В стране, где научная мысль и научная работа должны играть основную роль, ибо с их ростом и развитием должны были бы быть связаны основные интересы жизни, — ученые должны быть избавлены от оценки со стороны представителей философии. Это требует польза дела, государственное благо».

Нашло ли это предупреждение понимание «наверху»? Точно ответить трудно. Однако характерно, что в последующие годы Вернадский был избавлен от «опеки» и продолжал плодотворно трудиться.

Вернадский и Россия

Почему Владимир Иванович не остался за рубежом? Этот вопрос в последнее десятилетие стал волновать «постсоветскую» интеллигенцию. Он особенно актуален в связи с тем, что огромное количество российских ученых хлынуло за границу; большинство — в поисках вожделенных материальных благ, другие — из-за невозможности вести плодотворную научную работу в условиях расчленения СССР и превращения России в третьеразрядную в экономическом и научно-техническом отношении страну.

Для Вернадского наиболее остро вопрос об эмиграции стоял в конце гражданской войны, когда он находился в тылах Белой (Добровольческой) Армии. Он полагал (дневниковая запись от 4. X. 1919), что «она есть та сила, которая становится русской армией, а без русской армии нас растащат по кускам. В связи с этим нам надо мириться со многим плохим, что с ней связано».

Следует подчеркнуть: Вернадский был «государственником» и всегда выступал за великую Россию (отчасти потому, что только в такой державе могут быть широко развернуты научные исследования). В начале 1920 года он записывает: «Моральное падение ДА полное, и едва ли она подымется. Очень ярко здесь проявилось ее полное разложение благодаря отсутствию идейного содержания... К ДА так же, как к большевикам, присосалась масса нечисти, и в конце концов они не лучше друг друга; только при ДА легче жить культурным людям. И то не всем — евреям легче жить при большевизме...

Лично и моя судьба неясна. Ехать в Крым? В Одессу? В славянские земли? В Киев, к полякам? Какая странная судьба на распутье...

Я очень подумываю об отъезде. Очень тяжело под большевиками. Хочется на большой простор...»

Он сделал целью своей жизни научное творчество, а поэтому постоянно думал о надлежащем материальном обеспечении, возможности иметь свою научную школу или геохимический институт. Когда он убедился, что большевики победили всерьез и надолго, возрождая — на новых основах — российскую государственность, это стало для него веским доводом для того, чтобы остаться на родине. Здесь он был авторитетным ученым, академиком, а на Западе вынужден был бы довольствоваться положением хотя и уважаемого, но второстепенного и несамостоятельного специалиста.

По-видимому, такими могли быть его соображения по поводу возможной эмиграции в 1920 году. Через три года, находясь вместе с женой и дочерью в Париже, ученый был подвергнут серьезной идейной обработке со стороны русских эмигрантов, ненавидевших «Совдепию». Они даже сулили ему научную лабораторию по изучению живого вещества, в связи с чем послали письмо Г. Форду, в надежде получить у него деньги на это предприятие. Учтем, что в ту пору Советская Россия только еще восстанавливалась после страшных потерь и разрухи гражданской войны. Но научные учреждения уже начали более или менее нормально работать. Об этом свидетельствует сам факт немалых ассигнований на поездки теперь уже советских ученых за рубеж.

Процесс переоценки «идеалов жизни», начавшийся у Вернадского в годы гражданской войны, завершился выводом не только о возможности, но и о необходимости сотрудничать с самыми жестокими правителями, если в конечном счете это сотрудничество будет полезно для науки, страны и народа в целом.

Судя по всему, Вернадский со временем стал вполне определенно сознавать свою ответственность не только перед собственным «демоном Сократа», но и перед всеславянской и особенно русской культурой, важнейшей составляющей которой, по его мнению, является наука. Он чувствовал, что, оторвавшись от родины, лишится сокровенных связей с родной культурой и своим народом. Такая потеря ничего не значит для научного ремесленника, но может оказаться губительной для ученого-творца.

Добавим, что в 30-е годы он бывал и в Париже, и в некоторых странах Западной Европы, но тогда у него даже не мелькала мысль о том, что можно здесь остаться. В те годы СССР был на подъеме, крепла и развивалась советская наука, воплощались в жизнь планы Вернадского об организации новых научных учреждений. Он был далек от явных и тайных политических схваток в борьбе за власть, а потому имел возможность плодотворно трудиться. Репрессий, затронувших некоторую часть интеллигенции, он ни в коей мере не одобрял, делая все возможное, чтобы помочь знакомым, попавшим в беду. Об этом, в частности, свидетельствует его обширная переписка с талантливым геологом и географом Б. Л. Дичковым, несколько лет находившимся в заключении.