Это была забавная и суматошная пора. Кажется, я все дни проводил в беготне и разъездам, причем по тем местам, где не только не предполагал, но и не хотел бывать, встречаясь с людьми, такими же шумными и суматошными, как я, с которыми почти не был знаком и не собирался знакомиться ближе. Словно со стороны я слышал звук собственного голоса, не умолкавший ни на час; я без устали обсуждал несуществующие проблемы, красноречивый и громкий, как оратор на трибуне, причем теперь я не могу вспомнить, почему я кричал там, где можно было говорить тихо и говорил кучу сущей чепухи, когда можно было промолчать. Город наводнили приезжие, в порту покачивался на воде лес из новоприбывших яхт, прибывали все новые, а местные как раз уходили, все было в движении, все гудело и суетилось, как в пчелином улье, но только таком, где все пчелы внезапно сошли с ума. И именно среди этой предпраздничной суматохи я вдруг обнаружил, что думаю о Лу Эллен. Нет, это не значит, что я не думал о ней раньше, но раньше мои мысли текли согласным, последовательным потоком; я теперь они метались, как солнечные зайчики, мешались, прыгали у меня в голове, возникали и исчезали еще прежде, чем я успевал их обдумать. Словно она и все мои раздумья о ней навечно поселились на дне моего сознания и выскакивали оттуда при каждом удобном случае.
И я заметил, что это безумие поразило не только меня. Рут Михан, одна из суточных официанток, стала вести себя странно и порывисто, и в конце концов утонила в море, купаясь среди ночи. Ее вынесло отливом в бухту, и там ее нашел один из наших рыбаков. Говорили, что она просто накачалась наркотиками. Кажется, говорили даже, что она оставила записку, так что дело пахло почти самоубийством. Для нашего городка такое событие — сенсация, и общее умопомешательство тут же заставило всех бегать и кричать, что надо непременно что-то сделать, что это же ужас, но в конце концов все ограничилось тем, что кого-то послали за ее сестрой в Нью Гемпшир, — судя по всему, это была единственная ее родственница.
Бруд Сильверман, позаимствовав тягач у Лесси Дэвида, сбил им огромную сосну у канала примерно в миле от Ферн Крест. Причем на скорости совершенно безумной — сто двадцать. Зачем он поехал туда так поспешно, никто так и не сумел выяснить, но самое поразительное то, что на машине не осталось ни царапинки.
А Майер «кильнулся».
Потом он сказал, что чувствовал себя весьма странно. Как будто был очень далеко отсюда. Прогулка по пляжу, купание, пара упражнений — все это мы проделывали каждое утро, и в то утро, как обычно, он был в полном порядке. Мы уже возвращались домой, как вдруг, на середине подъема, он остановился, смотрит на меня и говорит глубокомысленно:
— Я думаю, Трев, я…
Я жду продолжения. Он улыбается, закатывает глаза и валится ничком на теплый песок. А он огромный, как медведь, к слову сказать. Я хватаюсь за голову, первое, о чем я думаю — инфаркт. Я переворачиваю его, стряхиваю песок с лица и поспешно прикладываю ухо к его огромной волосатой груди. Что я в этом понимаю? «Тум — БУМ, тум — БУМ, тум — БУМ.» Может быть, слишком сильно? Но это естественно, мы же только что плавали, Какая-то случайная толстая и очень сердобольная женщина хватает детское песочное ведерко, наливает полное воды и пытается отмыть Майера от песка, набившегося и в волосы, и за шиворот. Я тем временем поджидаю «скорую». У нас на пляжах это дело хорошо поставлено. Они появились через четыре минуты. Меня пускать не хотят, пока я не говорю, что был рядом с ним все это время.
Скачка с сиреной и фонарем. В приемном покое, как и во всех помещениях в городе, жуткая холодрыга. Майера накрывают одеялом и куда-то увозят, а я остаюсь у дверей. Я хожу туда-сюда, чтобы согреться. Черт бы побрал всех этих медиков, у них никогда ничего нельзя выяснить. Ваши вопросы они либо игнорируют, либо отвечают коротко и непонятно.
Появляется тощий мрачный врач, фамилия Квелти, лечащий врач Майера. Я отвечаю на его вопросы в надежде, что он ответил и на мои.
Ничего подобного! Он просто заполняет какую-то форму и отдает ее строгой седой сестре, и она удаляется, — шагом, свойственным лишь медсестрам, учительницам и военным.
— Где он будет находиться, в каком отделении? — спросил я со слабой надеждой.
— Кем вы приходитесь пациенту? — вместо ответа спрашивает врач. Да еще так мрачно. Я озверел.
— Сестрой!
Квелти уставился на меня, как на буйнопомешенного.
— Если вы будете меня разыгрывать, я вам вообще ничего не скажу, — отрезал он.
— Хотите монетку, доктор? — как можно невиннее спросил я.
— Нет, спасибо. У вашего друга высокая температура, шум в легких. Вероятнее всего, это грипп, но может быть и еще что-нибудь похуже. До лабораторных анализов я ничего сказать не могу.
Спасибо и на этом.
Что ж, я прихватил с «Молнии» кое-какую одежду, деньги, погрузился в свой голубой «роллс-пикап» и поставил его в пяти кварталах от госпиталя — ближе не мог. Не то чтобы я собирался дежурить сутки под окнами. Вовсе нет. Потайная кабина «Молнии» была забита всем необходимым на шесть месяцев роскошной жизни. Больница лучше некуда. Но это был только план, причем почти невыполнимый.
Но в общем ведь никто не запрещал никому одеваться в белое, не так ли? Вплоть до белых парусиновых туфель. Никто не запрещал носить в нагрудном кармане одновременно пару градусников и карандашей. Никто не запрещает ходить по больницам важной и деловой походкой. Улыбаться и кивать каждому «знакомому лицу» — чтобы твое лицо тоже сочли знакомым. В конце концов, можно же быть немного приветливым с теми, кто так заботиться о тебе, когда ты был здесь последний раз. И предпоследний тоже.
Через четыре дня я выяснил, что круглосуточный пост к Майеру отменен, и он переведен на просто строгий постельный режим. Он был в Южном крыле госпиталя в 455 палате в десяти шагах от сестринского поста. На мою большую удачу, сестры в этом отделении все были как на подбор хорошенькие, молоденькие и смешливые.
После столь неудачного начала мы вполне подружились с доктором Квелти. Он сказал, что если мне так необходимо потратить лишние деньги, так и быть, у Майера будет личная сестра по ночам, с одиннадцати вечера до семи утра, по крайней мере пока он на строгом постельном режиме. Сестра у него была просто клад — Элла Мария Мурз, тридцати с чем-то, высокая, темноволосая красавица. Она вышла замуж за одного богатого пациента, который влюбился в нее прямо здесь. Но не так давно он погиб в авиакатастрофе, оставив ее неутешной вдовой с огромным состоянием. Она скоро заскучала и вернулась в госпиталь.
Майера привезли в 455 палату в четыре часа пополудни в среду, на следующий день после Рождества. Он похудел, осунулся, как будто голодал несколько месяцев. Лицо было бледным и серым, глаза запали, а веки словно истончились и стали полупрозрачными. После того, как в него вогнали обычную дозу медикаментов на этот час, его оставили в покое. Майер смотрел на меня больными задумчивыми глазами.
— Рождество… уже и вправду прошло?
— Если верить слухам, то да.
— Они меня… закормили своими таблетками. Я плохо соображаю. Говори внятно.
— Рождество было вчера.
Он закрыл глаза и лежал неподвижно так долго, что я подумал было, уж не заснул ли он. Но он просто отдыхал.
— Ну и как оно?.. — спросил он наконец.
— Рождество-то? Ну-у… Рождество есть Рождество. Как обычно.
Он снова закрыл глаза, а я, исполнившись состраданиями, принялся рассказывать ему, как в Канун наряжали елку сестры, как все визжали, получив наутро свои подарки — в первых заход. Дневная и вечерняя смена получили их сразу по прибытии в больницу. Я был свидетелем всех этих треволнений, потому что сутками торчал здесь. Увлекшись, я не заметил, как он задремал, и я подумал, что Майер вполне удовлетворен — Рождество не обходит стороной даже больницы.
Сестра Мурз пришла рано, около десяти. Она была выше и не такая красавица, как в описании сестер, и, что было уж совсем неожиданно, обладала редкой застенчивостью в обращении, — редкой для медсестры, я имею в виду. После того, как она удостоверилась, что больной в полном порядке и спит и перецеловавшись со всеми девушками на посту, мы соорудили себе по чашечке кофе, уютно устроившись в маленькой приемной в конце коридора. Она расспрашивала меня о Майере. Экономист, наполовину оставивший дела, живущий уединенно — на берегу или в личной кабине на «Молнии», отвечал я. Это был, правда, далеко не полный портрет Майера. А какой полный, спросила она. Майер — это всегда доброе расположение духа, самая мохнатая жилетка на свете, полное понимание и мудрость философа.