— Теперь я чувствую себя гораздо лучше! — воскликнул он, стоя на пороге, и рассмеялся так, что даже захлопнувшаяся дверь не могла заглушить в ушах Цензорина этот жуткий смех.

* * *

Позабыв о своем гневе, вызванном своеволием дочери, Луций Корнелий Сулла с легким сердцем спешил домой, и на лице его играла счастливая улыбка. Однако радостное настроение мгновенно испарилось, стоило ему лишь отворить родную дверь. Вместо притихшего дома и спящих домочадцев он обнаружил зажженные светильники, толпу неизвестных молодых людей и плачущего управляющего.

— Что случилось? — встревоженно обратился Сулла к последнему.

— Твой сын, Луций Корнелий… — начал было тот, но осекся.

Не дожидаясь продолжения, Сулла бросился в большую комнату, где лежал больной юноша. У дверей его встретила Элия, закутанная в шаль.

— Что с ним? — спросил Сулла, хватая и встряхивая ее.

— Мальчик очень болен, — прошептала она. — Два часа назад мне пришлось послать за лекарями.

Протиснувшись между лекарей, Сулла шагнул вперед и очутился рядом с ложем сына. Лицо отца выражало благодушие и покой, когда он обратился к юноше:

— Что же, сын, ты так всех пугаешь?

— Отец! — просияв, воскликнул Сулла-младший.

— Так что с тобой?

— Мне так холодно, отец… Ты не против, если я при посторонних буду называть тебя папой?

— Конечно, не против!

— Холод… и боль. Просто ужас…

— Где, сынок?

— Здесь, в груди, папа… Такой холод!

Сын дышал учащенно, с трудом, из груди его вырывался хрип. Это слишком напоминало пародию на сцену смерти в исполнении Метелла Нумидийского, поэтому Сулле трудно было поверить в реальность происходящего. И все же сын его, похоже, действительно умирал. Но ведь это невозможно!

— Не говори ничего, сынок. Хочешь лечь? — спросил он, видя, что доктора приподняли юношу и теперь тот находился в сидячем положении.

— Я не могу дышать лежа… — Глаза сына, обведенные черными кругами, смотрели на него умоляюще. — Папа, пожалуйста, не уходи! Побудь со мною!

— Я с тобой, Луций. И никуда не уйду.

Однако как только представилась возможность, Сулла отвел в сторону Афинодора Сикула, чтобы расспросить его о болезни сына.

— Воспаление легких, Луций Корнелий, — объяснил ему тот. — С этим недугом всегда трудно бороться, а в данном случае особенно.

— Почему?

— Я боюсь, у твоего сына затронуто сердце… Мы в точности не знаем, в чем заключается важность сердца, но, видимо, оно помогает деятельности печени. Легкие юноши разбухли, часть наполнившей их мокроты устремилась в оболочку, окутывающую сердце, заполнила ее и сдавила само сердце… — Вид у Афинодора Сикула был испуганный, ибо он оказался в ситуации, когда ему необходимо заплатить за свою славу признанием, что в данном случае больной безнадежен. — Диагноз неутешительный, Луций Корнелий. Боюсь, что ни я, ни кто-либо другой не сможет помочь…

Внешне Сулла воспринял это известие спокойно. Кроме того, он обладал особым чутьем, которое подсказывало ему, когда человек лжет, а когда говорит правду. И сейчас он знал, что врач с ним совершенно искренен и что, если бы мог, он непременно вылечил бы его дитя. Перед ним стоял хороший врач, а не шарлатан, подобный большинству из них: достаточно вспомнить, как он установил причину смерти Свинки. Но любое тело бывает подвержено порою недугам такого масштаба, что доктора, со всеми их ланцетами, клистирами, припарками, присыпками и травами, оказываются бессильны. Тогда остается надеяться лишь на удачу. А от его сына, Сулла это чувствовал, везение отвернулось. Фортуна не желала более печься о нем.

Сулла вернулся к постели больного и сел, сбросив на пол подушки и заняв их место. Теперь сын покоился в его объятиях.

— Ах, папа! Так гораздо лучше… Не оставляй меня!

— Что ты, сын. Я не сдвинусь с этого места. Я люблю тебя больше всего на свете.

Так они просидели много часов подряд. Сулла баюкал сына, припав щекой к его влажным волосам, вслушиваясь в натужное дыхание, порою прерывавшееся конвульсиями, когда тот задыхался от приступов боли. Юношу невозможно уже было убедить, чтобы он откашливался: это было для него слишком мучительно, почти невыносимо. Пить он тоже отказывался. Обметанные, пересохшие губы его растрескались, язык распух и потемнел. Время от времени он принимался что-то говорить, в основном обращаясь к отцу. Однако голос его становился все слабее, речи все неразборчивее и бессмысленнее, пока наконец бормотание не превратилось в бред — блуждание больного разума в непостижимом мире.

Еще тридцать часов спустя он испустил дух в объятиях отца. Все это время Сулла-старший не шевелился, если только сын не просил его о чем-нибудь. Руки его онемели. Он ничего не ел и не пил, не справлял естественных нужд, однако потребности во всем этом тоже не чувствовал. Важнее всего для него было сидеть вот так, поддерживая угасающего сына. Последним утешением для него было бы, если бы в момент смерти Сулла-младший узнал его, но тот все так же оставался в забытьи, далеко от этой комнаты и обнимающих его отцовских рук.

Луций Корнелий Сулла умел внушать страх. И теперь врачи, трепеща от ужаса, осторожно высвободили из его рук бездыханное тело сына, помогли отцу подняться на ноги, а покойного вновь уложили на кровать. Впрочем, на сей раз хозяин дома не давал окружающим никакого повода для страхов, а, напротив, вел себя как образец разумности и спокойствия. Когда напряженные плечи его расслабились, и он немного отдохнул, Сулла помог обмыть сына и обрядить в парадную детскую тогу (тот совсем немного не дожил до декабря, когда ему, по достижении совершеннолетия, должны были вручить взрослую тогу).

Пока плачущие слуги меняли постельное белье, Сулла держал безжизненное тело юноши на руках, затем опустил его на чистые простыни, поправил мертвые руки, прижав их к бокам, двумя монетами закрыл сыну глаза, а третью вложил в рот — в уплату за тот последний путь, в который его повезет на своем челне Харон.

Элия все эти ужасные часы тоже не сдвинулась с места и простояла в дверях комнаты. Теперь Сулла обнял ее за плечи, подвел к табурету, поставленному подле кровати, и усадил, чтобы она могла на прощание вдоволь наглядеться на того, кого знала еще младенцем и любила как родного ребенка. Корнелия, на чье лицо было страшно смотреть, тоже стояла неподалеку. Проститься с покойным пришли Гай Марий, Юлия, Аврелия… Всех их хозяин дома приветствовал совершенно здраво, принимал соболезнования, даже улыбался в ответ и ровным, хорошо поставленным голосом отвечал на их сбивчивые расспросы. Некоторое время спустя он вдруг произнес:

— Мне нужно принять ванну и переодеться. Уже утро, а днем мне предстоит предстать перед судом. Хотя смерть сына и достаточное основание для моей неявки, однако я не хочу доставлять Цензорину подобного удовольствия. Гай Марий, ты не проводишь меня, когда я буду готов?

— С удовольствием, Луций Корнелий, — отозвался Марий, никогда еще так не восхищавшийся Суллой.

Но для начала хозяин дома прошел в отхожее место. Внутри никого не оказалось. Сулла уселся на одно из четырех сидений с прорезью, устроенных на мраморной скамье, и освободил наконец кишечник. Он сидел, прислушиваясь к успокаивающему звуку текущей воды внизу, перебирая машинально складки тоги, которую так и не снимал с самого прихода домой более суток тому назад. Пальцы его вдруг наткнулись на какой-то незнакомый предмет. Удивленный, он извлек его на свет и с трудом, точно воспоминание это относилось к какой-то другой, прежней жизни, признал изумруд Цензорина. Встав и оправив тогу, Луций Корнелий повернулся лицом к мраморным сиденьям, протянул руку и опустил изумруд в прорезь. Шум бегущей воды был слишком громок, чтобы слух его уловил всплеск от брошенной вещи.

Когда Сулла вновь появился среди пришедших выразить соболезнование, все разинули рты от удивления. Ибо какая-то неведомая сила, казалось, вернула Луцию Корнелию красоту его молодости. От него словно исходило некое сияние.