Но вот младшая из танцующих сестер, запыхавшись и весело смеясь, бросилась на скамью передохнуть. Другая прислонилась к ближнему дереву. Бродячие музыканты – арфист и скрипач – умолкли, закончив игру блестящим пассажем, – так они, вероятно, желали показать, что ничуть не устали, хотя, сказать правду, играли они в столь быстром темпе и столь усердствовали, соревнуясь с танцорками, что не выдержали бы и полминуты дольше. С лестниц пчелиным жужжанием донесся гул одобрения, и сборщицы яблок, как пчелы, снова взялись за работу.

Взялись тем усерднее, быть может, что пожилой джентльмен, не кто иной, как сам доктор Джедлер (надо вам знать, что и дом и сад принадлежали доктору Джедлеру, а девушки были его дочерьми), поспешно вышел из дому узнать, что случилось и кто, черт возьми, так расшумелся в его усадьбе, да еще до завтрака. Он был великий философ, этот доктор Джедлер, и недолюбливал музыку.

– Музыка и танцы сегодня! – пробормотал доктор, остановившись. – А я думал, девочки со страхом ждут нынешнего дня. Впрочем, наша жизнь полна противоречий… Эй, Грейс! Эй, Мэрьон! – добавил он громко. – Что вы тут, все с ума посошли?

– А хоть бы и так, ты уж не сердись, отец, – ответила его младшая дочь, Мэрьон, подбежав к нему и заглядывая ему в лицо, – ведь сегодня чей-то день рождения.

– Чей-то день рождения, кошечка! – воскликнул доктор. – А ты не знаешь, что каждый день – это чей-то день рождения? Или ты не слыхала, сколько новых участников ежеминутно вступает в эту – ха-ха-ха! невозможно серьезно говорить о таких вещах, – в эту нелепую и смехотворную игру, называемую Жизнью?

– Нет, отец!

– Ну, да конечно нет; а ведь ты уже взрослая… почти, – сказал доктор. – Кстати, – тут он взглянул на хорошенькое личико, все еще прижимавшееся к нему, – сдается мне, что это твой день рождения?

– Неужто вспомнил, отец? – воскликнула его любимая дочка, протянув ему алые губки для поцелуя.

– Вот тебе! Прими вместе с поцелуем мою любовь, – сказал доктор, целуя ее в губы, – и дай тебе бог еще много-много раз – какая все это чепуха! – встретить день!

«Желать человеку долгой жизни, когда вся она – просто фарс какой-то, – подумал доктор, – ну и глупость! Ха-ха-ха!»

Как я уже говорил, доктор Джедлер был великий философ, сокровенная сущность его философии заключалась в том, что он смотрел на мир как на грандиозную шутку, чудовищную нелепость, не заслуживающую внимания разумного человека. Поле битвы, на котором он жил, глубоко на него повлияло, как вы вскоре поймете.

– Так! Ну, а где вы достали музыкантов? – спросил Доктор. – Того и гляди, курицу стащат! Откуда они взялись?

– Музыкантов прислал Элфред, – промолвила его дочь Грейс, поправляя в волосах Мэрьон, растрепавшихся во время танца, скромные полевые цветы, которыми сама украсила их полчаса назад, любуясь юной красавицей сестрой.

– Вот как! Значит, музыкантов прислал Элфред? – переспросил доктор.

– Да. Он встретил их, когда рано утром шел в город, – они как раз выходили оттуда. Они странствуют пешком и провели в городе прошлую ночь, а так как сегодня день рождения Мэрьон, то Элфред захотел сделать ей удовольствие и прислал их сюда с запиской на мое имя, в которой пишет, что, если я ничего не имею против, музыканты сыграют Мэрьон серенаду. – Вот-вот! – небрежно бросил доктор. – Он всегда спрашивает твоего согласия.

– И так как я согласилась, – добродушно продолжала Грейс, на мгновение умолкнув и откинув назад голову, чтобы полюбоваться хорошенькой головкой, которую украшала, – а Мэрьон и без того была в чудесном настроении, то она пустилась в пляс, и я с нею. Так вот мы и танцевали под музыку Элфред, пока не запыхались. И мы решили, что музыка потому такая веселая, что музыкантов прислал Элфред. – Правда, Мэрьон?

– Ах, право, не знаю, Грейс. Надоедаешь ты мне с этим Элфредом!

– Надоедаю, когда говорю о твоем женихе? – промолвила старшая сестра.

– Мне вовсе не интересно слушать, когда о нем говорят, – сказала своенравная красавица, обрывая лепестки с цветов, которые держала в руке, и рассыпая их по земле. – Только и слышишь, что о нем, – скучно; ну а насчет того, что он мой жених…

– Замолчи? Не говори так небрежно об этом верном сердце, – ведь оно все твое, Мэрьон! – воскликнула Грейс. – Не говори так даже в шутку. Нет на свете более верного сердца, чем сердце Элфреда!

– Да… да… – проговорила Мэрьон, с очаровательно-рассеянным видом, подняв брови и словно думая о чем-то. – Это, пожалуй, правда. Но я не вижу в этом большой заслуги… Я… я вовсе не хочу, чтобы он был таким уж верным. Я никогда не просила его об этом. И если он ожидает, что я… Но, милая Грейс, к чему нам вообще говорить о нем сейчас?

Приятно было смотреть на этих грациозных, цветущих девушек, когда они, обнявшись, не спеша прохаживались под деревьями, и хотя в их разговоре серьезность сталкивалась с легкомыслием, зато любовь нежно откликалась на любовь. И, право, очень странно было видеть, что на глазах младшей сестры выступили слезы: казалось, какое-то страстное, глубокое чувство пробивается сквозь легкомыслие ее речей и мучительно борется с ним.

Мэрьон была всего на четыре года моложе сестры, но как бывает в семьях, где нет матери (жена доктора умерла), Грейс, нежно заботившаяся о младшей сестре и всецело преданная ей, казалась старше своих лет, ибо не стремилась ни соперничать с Мэрьон, ни участвовать в ее своенравных затеях (хотя разница в возрасте между ними была небольшая), а лишь сочувствовала ей с искренней любовью. Велико чувство материнства, если даже такая тень ее, такое слабое отражение, как любовь сестринская, очищает сердце и уподобляет ангелам возвышенную душу!

Доктор, глядя на них и слыша их разговор, вначале только с добродушной усмешкой размышлял о безумии всякой любви и привязанности и о том, как наивно обманывает себя молодежь, когда хоть минуту верит, что в этих мыльных пузырях может быть что-либо серьезное; ведь после она непременно разочаруется… непременно! Однако домовитость и самоотвержение Грейс, ее ровный характер, мягкий и скромный, но таивший нерушимое постоянство и твердость духа, особенно ярко представали перед доктором сейчас, когда он видел ее, такую и спокойную и непритязательную, рядом с младшей, более красивой сестрой, и ему стало жаль ее – жаль их обеих, – жаль, что жизнь это такая смехотворная нелепость. Ему и в голову не приходило, что обе его дочери или одна из них, может быть, пытаются превратить жизнь в нечто серьезное. Что поделаешь – ведь он был философ. Добрый и великодушный от природы, он по несчастной случайности споткнулся о тот лежащий на путях всех философов камень (его гораздо легче обнаружить, чем философский камень – предмет изысканий алхимиков), который иногда служит камнем преткновения для добрых и великодушных людей и обладает роковой способностью превращать золото в мусор и все драгоценное – в ничтожное.

– Бритен! – крикнул доктор. – Бритен! Подите сюда!

Маленький человек с необычайно кислым и недовольным лицом вышел из дома и откликнулся бесцеремонным тоном:

– Ну, что еще?

– Где накрыли стол для завтрака? – спросил доктор.

– В доме, – ответил Бритен.

– А вы не собираетесь накрыть его здесь, как вам было приказано вчера вечером? – спросил доктор. – Не знаете, что у нас будут гости? Что нынче утром надо еще до прибытия почтовой кареты закончить одно дело? Что это совсем особенный случай?

– А мог я тут накрыть стол, доктор Джедлер, пока женщины не кончили собирать яблоки, мог или нет, как вы полагаете? А? – ответил Бритен, постепенно возвышая голос, под конец зазвучавший очень громко.

– Так, но ведь сейчас они кончили? – сказал доктор и, взглянув на часы, хлопнул в ладоши. – Ну, живо! Где Клеменси?

– Я здесь, мистер, – послышался чей-то голос с одной из лестниц, и пара неуклюжих ног торопливо спустилась на землю. – Яблоки собраны. Ну, девушки, по домам! Через полминуты все для вас будет готово, мистер.

Та, что произнесла эти слова, сразу же принялась хлопотать с величайшим усердием, а вид у нее был такой своеобразный, что стоит описать ее в нескольких словах.