Шевалье просил, чтобы лошадь была как можно ниже; но рост животных, принадлежавших придворным мушкетерам, гвардейцам или легким конникам, должен был соответствовать строго определенным меркам, и ни одна лошадь, чей рост был меньше требуемого, не могла быть допущена ко двору.

Шевалье, у которого кружилась голова, когда он смотрел сверху вниз с неподвижной площадки, испытывал особое, непередаваемое головокружение, когда сидел в седле на горячем и резвом коне.

Взгромоздившись на Баярда — таково было имя, которым барон счел уместным наградить лошадь своего брата в память о коне четырех сыновей Эмона, — почти с той же устойчивостью и с тем же изяществом, с каким мешок с мукой торчит на спине у мула, шевалье большую часть времени удерживался в седле лишь благодаря какому-то чуду равновесия, а в особо сложных обстоятельствах — благодаря благожелательной поддержке своих товарищей справа и слева.

При внезапной команде: «Стой!», — шевалье спасал лишь его солидный вес, а иначе он уже раз двадцать нарушил бы строй, перелетев через голову своего коня.

К счастью для Дьедонне, его мягкость, его любезность, его скромность и его предупредительность тронули сердца его товарищей, которые постыдились сделать посмешищем это совершенно безобидное существо, хотя, если бы он обладал хоть малейшей каплей самодовольства, ничто не могло бы ему помешать считать себя самым блестящим наездником эскадрона.

Но все было совсем иначе, и Дьедонне так скверно чувствовал себя под этим прекрасным вышитым крестом, который носил на форме, что решительно отказался бы от мушкетерского плаща, если бы не опасался причинить этим огорчение своей супруге и рассориться со старшим братом.

Кроме того, было нечто, что внушало ему особенный ужас: а именно, что рано или поздно наступит его очередь состоять в эскорте короля. В этом случае мушкетеры уже не соблюдали строя; они галопировали у дверцы кареты, и каждый был сам за себя. А королевские выезды происходили с регулярностью, которая приводила шевалье в отчаяние; этот король, Людовик XVIII, отличался редким постоянством в своих привычках.

Его распорядок изо дня в день оставался неизменным, и это сильно упростило бы задачу современного Данжо, если бы у Людовика XVIII так же, как у его прославленного предшественника и предка, был бы свой Данжо.

Вот распорядок, которого ежедневно придерживался король со дня своего возвращения в Париж 3 мая 1814 года до 25 декабря 1824 года, дня его смерти; пусть мне простят, если я ошибусь на день или два, ведь у меня нет под рукой альманаха памятных дат.

Он вставал в семь часов утра, в восемь принимал первого камер-юнкера или господина Блака; на девять у него были назначены деловые встречи; в десять часов он завтракал со своей дежурной свитой и теми лицами, которым раз и навсегда было даровано позволение завтракать за королевским столом, то есть титулованными сановниками и капитанами личной охраны короля; после завтрака, который первоначально длился не более двадцати пяти минут, но затем стал продолжаться три четверти часа, и на котором всегда присутствовала герцогиня Ангулемская со своими фрейлинами, все переходили в кабинет короля, где завязывалась беседа; без пяти минут одиннадцать, никогда ни минутой позже, ни минутой раньше, герцогиня удалялась, и тогда король, дабы позабавить своих слушателей, рассказывал несколько непристойных историй, которые дожидались своего часа; в десять минут двенадцатого, не позднее, он отпускал всех присутствующих; почти сразу после этого и до полудня наступало время аудиенций, даваемых частным лицам; в полдень король шел слушать мессу в сопровождении свиты, часто насчитывающей более двадцати человек и никогда менее этой цифры; возвратившись, он принимал министров или созывал свой совет, это случалось раз в неделю; после совета он час или два посвящал письму, или чтению, или набрасывал планы домов, которые затем бросал в огонь; в три или четыре часа, в зависимости от времени года, он выезжал на прогулку и делал четыре, пять, а то и все десять лье по улицам города в громадной берлине, с несущейся во весь опор упряжкой лошадей. Без десяти шесть он возвращался в Тюильри; в шесть ужинал в кругу семьи, ел много, но был разборчив в выборе блюд, законным образом претендуя на звание гурмана; королевская семья проводила вместе время до восьми вечера; в восемь все, кто имел право входить к королю, предварительно не испрашивая аудиенции, могли просить о том, чтобы их допустили к королю, и, в свою очередь, получали его согласие и бывали им приняты. В девять вечера Его Величество выходил и следовал в зал совета, где отдавал дворцовый пароль; некоторые лица обладали привилегией присутствовать там в этот момент и пользовались ею, чтобы предстать перед королем; церемония утверждения пароля длилась двадцать минут; после этого король удалялся в свою комнату и либо составлял комментарии к Горацию, либо читал Виргилия или Расина; в одиннадцать — он ложился спать.

Позже, когда мадам дю Кайла и господин де Каз стали пользоваться милостью короля, то мадам дю Кайла приезжала в среду после совета и проводила наедине с королем два или три часа; никто не смел их тревожить и входить к ним.

Что касается господина де Каз, то его очередь наступала вечером, он входил в комнату короля одновременно с Его Величеством, оставался с ним наедине и выходил от него лишь за четверть часа до того, как король ложился в постель.

Среди всей этой длинной череды мелких обязанностей, которые король возложил на себя и которые он выполнял со скрупулезной точностью, де ля Гравери-младшего волновал лишь один-единственный ритуал.

Он заключался в следующем:

«Каждый день, вне зависимости от того, хорошая или плохая стояла погода, Его Величество выезжал на прогулку и оставался вне стен дворца с трех часов дня до пяти часов сорока пяти минут вечера».

В этих прогулках короля каждый раз сопровождал эскорт из солдат его личной охраны. И мушкетеров назначали в этот эскорт точно так же, как солдат из других рот.

Но поскольку королевская охрана была многочисленна, то на долю каждого эта обязанность выпадала только раз в месяц.

Случай распорядился так, что шевалье пришлось двадцать пять дней ждать, пока наступит его очередь.

Наконец, она подошла.

Это был ужасный день! Матильда и барон были в восторге; они надеялись: один, что его брат, другая, что ее муж будет замечен королем.

При малейшем проблеске туманность могла стать звездой.

Увы! Злополучная будущая звезда была скрыта за кошмарной тучей — тучей страха.

Так же, как наступил этот день, настал и час; конвой верхом на лошадях ожидал во дворе.

Король спустился, и, как обычно, едва он сел в карету, лошади понеслись вскачь.

Если бы кто-нибудь взглянул в этот момент на шевалье де ля Гравери и увидел, каким мертвенно бледным тот стал, то он пожалел бы беднягу шевалье.

Он совершенно не в силах был справиться со своей лошадью; к счастью, благородное животное было столь же хорошо выдрессировано, сколь плохо был обучен его хозяин; лошадь управляла всадником.

Умное животное, казалось, все понимало, оно само встало в строй и больше не покидало свое место.

Нет смысла даже и заикаться о том, что можно было бы ухватиться за луку седла: в одной руке были поводья, в другой сабля.

Воображение шевалье уже рисовало ему картину того, как он, падая, натыкается на свое собственное лезвие, и оно пронзает его, это причиняло ему такую тревогу, что его тело само собой непроизвольно отдалялось от сабли, а его рука от тела.

В этот день расстояние было огромным: объехали половину Парижа; король выехал через заставу Звезды, а вернулся через Тронную заставу.

И хороший наездник чувствовал бы себя разбитым; шевалье де ля Гравери был раздавлен до такой степени, как будто его сняли с колеса.

Хотя на дворе был январь, пот градом лился у него со лба, а рубашка насквозь промокла, как будто он купался в Сене.

Шевалье бросил лошадь на попечение своего слуги и, отказавшись от традиционного ужина во дворце со своими товарищами, вскочил в фиакр и через несколько секунд был уже на Университетской улице, № 1.