Или: муж упал на улице, жена с горечью, с болью вспоминает, что первое чувство было не сожаление, что умрет, а испуг — как я его, мертвого, буду тащить, как довезу?
Многое способен вынести человек и остаться человеком. Об этом говорит большинство блокадных рассказов, дневников. Нужно только учитывать всю сложность проявления человеческого… В семьях, где отношения между людьми и до войны были ясные, определенные, высота поведения человеческого достигалась проще и легче, с меньшими потерями. Вот еще одна ленинградская семья, судьба — Светланы Александровны Тихомировой.
«…25 марта сорок второго года мне хотелось маме какой-то подарок сделать, в свои 14 лет что-то купить ей. Кускового сахара не было, пиленого не было, был сахарный песок. Не помню, по какой норме мы получали. Утром, когда пили чай, мама насыпала сахарный песок в блюдечко отцу, мне и себе. И надо было как-то незаметно от этой порции отделить какую-то часть, ссыпать ее иногда в кулак, иногда оставить в блюдечке, иногда переложить в карман и потом куда-то ссыпать. У меня была такая старинная вазочка. Я собирала сахарный песок в нее. Месяца два, наверное, ушло на это — не всегда удавалось. Отец делал вид, что не замечает, а мама когда шла к буржуйке чай налить — вот в это время я ссыпала. У нас всегда в это время отмокал клей в тарелках на окне — такой, в виде плитки из шоколада, отмокал несколько дней. И этот клей был на завтрак, на обед. Прятала я этот сахарный песок. Когда он мне попадался на глаза, то мне все хотелось палец в него обмакнуть и попробовать. Был случай, когда мне хотелось ночью встать и босиком дойти До этой вазочки.
Когда наступил этот день, я, помню, очень волновалась, и даже ладони были мокрые. Хотелось встать раньше мамы. Я поставила на стол полную вазочку с сахарным песком: накопилось, наверное, граммов 300! Ну, конечно, были слезы. Тут же разделили опять сахарный песок. Так праздновали день рождения.
А отцу еще до этого, в день Красной Армии, я подарила полсухаря. Не помню, как я его сэкономила».
И сегодня поучительно, как блокадник открывал, познавал свои духовные возможности. И их также использовал — взамен сил физических, хлеба насущного. Последнее не фраза, не слова только. Записи Г. А. Князева чем дальше, тем больше раскрывают, как это практически происходило. И самое удивительное, что такая замена хлеба насущного хлебом духовным, компенсация такая — возможна. До определенного, конечно, рубежа, предела…
«1942.1.3. Сто девяносто шестой день войны. Поднимаюсь медленно. Бьется сердце. На каждую ступеньку отвожу до десяти секунд. Наконец и наши двери на площадке третьего этажа. Даю условные звонки: три резких отрывистых. С замиранием сердца прислушиваюсь к шагам М. Ф. Она дома и ждет. Она — моя героическая женщина, безропотно и стойко переносящая все испытания, и прежде всего голод. Как она похудела! Словно не 51 года женщина, а хрупкая тоненькая девушка. Целую ее, чувствую ее, свою родную, близкую жену-друга. Она не потеряла своей женственности и своей исключительной женской опрятности. Светятся ее темные глаза на похудевшем лице. И я гляжу на нее с большим волнением, чем влюбленный юноша на свою возлюбленную. Каким героем показала она себя. Я знал ее 24 с половиной года как жену-друга, но не подозревал в ней такого запаса духовной энергии, воли к преодолению всех трудностей. Она не потеряла ни расположения к людям, ни бодрого веселого тона, ни улыбки, ни светлых внутренней глубиной темных чарующих глаз… Русская дивная женщина?! точнее, русская по культуре, а по рождению, по натуре, по честности, исключительной правдивости и честности зырянка: мать и отец ее были зырянами. Этот замечателный народ под напором более воинственных, жестоких грубых народов был отодвинут в тайгу и тундру, чуть не к самому берегу бескрайнего студеного моря. Я еще в детстве читал в учебнике географии: «Зыряне отличаются особой честностью». Это оказалось правдой. Родная, честная, чистая моя жена-друг!.. Как я счастлив, что мы вместе, дома.
В передней, где мы живем, мигает лампочка. Топится плита. Начинаем обедать… Тарелка воды с какой-то крупкой и катышками из черной муки, смешанной с дурандой. Два-три по 10–15 граммов кусочка подсушенного хлеба, в покупном виде подобие замазки. И сегодня больше ничего. М. Ф. мечтает, что получу же я наконец как директор Архива Академии наук СССР и зампредседателя комиссии по истории Академии наук и ученого совета академических научных архивов карточку первой категории, т. е. рабочего, о которой мы хлопочем, и тем буду сравнен ну хотя бы с нашей уборщицей-истопницей Урманчеевой.
Особенно не останавливаемся на трудностях питания, говорим с М. Ф. о том, что Шахматова и ее сын Алеша совсем ослабели и погибают, что у нас во дворе около Архива целую ночь у окна пролежал какой-то несчастный, умерший от истощения, и с него уже успели стащить сапоги, что некоторые продукты за декабрь так и не удалось получить в лавке… М. Ф. бодрится мыслью, что наконец-то при Академии открывается свой распределитель… Но, несмотря на все усилия, она не может больше есть катышки из смешанной с дурандой черной муки, полученной нами в декабре вместо крупы. И я доедаю с трудом, больше потому, чтобы не волновать ее… Так кончается наша трапеза.
1942.1.5. Сто девяносто восьмой день войны. Погибли от истощения и испытаний С. А. Шахматова-Каплан и ее шестнадцатилетний сын Алеша, внук академика Шахматова, мальчик особенно одаренный и большой любитель астрономии, несомненно проявивший бы себя в излюбленной области и, вероятно, в будущем был бы выдающимся ученым, а может быть, даже и академиком. На меня и всех наших сотрудников эта весть произвела потрясающее впечатление.
Отца погибшего мальчика — ученого и мужа С. А. — нет с ними. Чтобы разыскать его, отнести ему еды, мать и сын тратили все свои выходные дни и отдавали свои последние крохи. Потом силы их ослабли и оба они слегли беспомощными и обреченными.
1942.1.6. Сто девяносто девятый день войны. В научном заседании комиссии по истории Академии наук я сделал доклад «К истории замещения академических кафедр за все время существования Академии (1925–1941)». Заседание происходило под председательством академика И. Ю. Крачковского. Присутствовали А. И. Андреев, Л. Б. Модзалевский, П. М. Стулов, М. В. Крутикова и другие.
Может быть, это мой последний научный доклад».
Да, жестокую, но и высокую правду узнали люди, пережившие ленинградскую блокаду. Правду о человеке, о его пределах.
«Даже не веришь, что это было с тобой…» — писали нам после публикации первых глав «Блокадной книги». Не верится самим блокадникам, что могли такое вынести. И знание — на всю оставшуюся жизнь: да, все превозмогли ленинградцы!.. Удивление это и знание это хорошо передает, выражает случай, рассказанный Евдокией Николаевной Глебовой, — о ней мы уже упоминали. Евдокия Николаевна, сестра талантливого советского художника Павла Николаевича Филонова, вспоминает, как она спасала его картины:
«Осенью 1941 года, в конце октября, неожиданно пришел к нам брат. Пришел и принес четыре картошечки. Принес в то время, когда они буквально на вес золота. Оторвав их от Екатерины Александровны, от себя, когда все голодали. Запасов у них не было никаких.
Когда 22 июня 1941 года Молотов по радио произнес свою речь о войне, я позвонила брату и просила сделать какие-нибудь запасы. Он с возмущением сказал: «Если такие люди, как вы и мы, будут делать запасы, это будет преступление». А может быть, думай он иначе, он и не умер бы так рано, через полгода после объявления войны.
Было очень холодно, на нем была его куртка, теплая шапка и петины лыжные брюки (наверное, Екатерина Александровна настояла, заставила его надеть эти брюк поверх своих, бумажных, которые он носил и летом и зимой).
Как мы ни отказывались от картошечек, как ни просили взять обратно, он не хотел и слушать нас, он заставил взять их. Что мы говорили тогда, к сожалению, теперь я уже не вспомню. Дома у нас было очень холодно. Он не разделся, оставался у нас недолго. Может быть, он думал, что это его последний приход к нам, но мы никак не предполагали, что видим его последний раз. И сейчас я не могу понять, не могу простить себе, что мы не отнесли эти картошечки к ним обратно, а оставили себе. Закрыв за ним дверь, мы подошли к окну, ожидая, что он, как всегда бывало, остановится, помашет нам на прощанье рукой, улыбнется, но на этот раз этого не случилось… Шел он по двору своим широким шагом, но медленно, низко опустив голову. Когда он зашел под ворота, мы так и остались у окна, растерянно глядя друг на друга.