Джо умел ходить на руках. А когда ехал на велосипеде под гору, умел наполнить рубашку ветром.

Около нее на кровати по-прежнему спала Маргарет-кочамма. Она лежала на спине, сцепив руки на солнечном сплетении. Пальцы у нее распухли от жары, и обручальное кольцо, казалось, слишком давило на один из них. Плоть обеих щек чуть осела, заставляя скулы выдаваться резче и оттягивая вниз углы рта в некой безрадостной улыбке, обнажавшей зубы лишь узенькой блестящей полоской. Свои в прошлом пышные брови она выщипала, превратив их в модные теперь тонкие графические дуги, даже во сне придававшие ее лицу слегка удивленное выражение. Прочие его выражения отрастали по мере роста новых волосков по обочинам дуг. Ее лицо разрумянилось. Лоб блестел от пота. Под румянцем, однако, затаилась бледность. Отсроченная печаль.

Тонкая ткань ее темно-синего с белым цветастого платья из хлопка с синтетикой обвисла и бессильно льнула к телу, повторяя его контуры, вздымаясь на груди и опадая меж ее длинных, сильных ног, словно она, эта ткань, тоже была непривычна к жаре и нуждалась в отдыхе.

На тумбочке рядом с кроватью стояла в серебряной рамке черно-белая свадебная фотография Чакко и Маргарет-кочаммы, сделанная у церкви в Оксфорде. Шел легкий снежок. Мостовую и тротуар чуть присыпало. Чакко был одет, как Неру: белые брючки – чуридар – и длинная черная рубашка – шервани. Его плечи были припорошены снегом. В петлице у него красовалась роза, из грудного кармана выглядывал сложенный треугольничком платок. Обут он был в блестящие черные полуботинки – «оксфорды». Казалось, ему самому смешно, как он одет. Словно ряженый на маскараде.

На Маргарет-кочамме было длинное платье с кружевами; ее курчавые стриженые волосы украшала дешевая диадема. Фата была откинута с лица. Видно было, какая она высокая. Они оба выглядели счастливыми. Молодые, стройные, прищурившиеся от солнца, которое било им в глаза. Она нахмурила лоб и сдвинула густые темные брови, мило контрастировавшие с белизной подвенечных кружев. Прищуренное облачко с бровями. Позади них стояла дородная представительная женщина с массивными лодыжками, одетая в длинное пальто, застегнутое на все пуговицы. Мать Маргарет-кочаммы. Слева и справа от нее стояли две внучки в клетчатых плиссированных юбочках и носочках, с одинаковыми челками. Обе хихикали, прикрывая рты ладошками. Мать Маргарет-кочаммы смотрела в сторону, за пределы снимка, словно пришла на бракосочетание против своей воли.

Отец Маргарет-кочаммы прийти отказался. Он не любил индийцев – считал их нечестными, жуликоватыми. Он не мог смириться с тем, что его дочь выходит за одного из них замуж.

В правом углу фотографии мужчина, едущий вдоль тротуара на велосипеде, оглянулся, чтобы получше рассмотреть диковинную чету.

Маргарет-кочамма познакомилась с Чакко, когда работала официанткой в оксфордском кафе. Ее семья жила в Лондоне. Отец был владельцем булочной. Мать работала в шляпном ателье. За год до встречи с Чакко Маргарет-кочамма уехала из родительского дома единственно из юношеского стремления к независимости. Она намеревалась работать, копить деньги на педагогические курсы, а потом поступить на работу в школу. В Оксфорде она снимала маленькую квартирку на паях с подругой. С другой официанткой в другом кафе.

Расставшись с родителями, Маргарет-кочамма вскоре обнаружила, что чем дальше, тем больше становится именно такой, какой они хотели ее видеть. Столкнувшись лицом к лицу с Действительностью, она нервно цеплялась за старые заученные правила и бунтовать могла при желании лишь против самой себя. Поэтому в Оксфорде она жила все той же строгой, неяркой жизнью, из которой думала вырваться, – разве что, слушая пластинки, делала громкость чуть больше, чем ей позволяли дома.

И вот однажды утром в кафе вошел Чакко.

Дело было летом в последний год его учебы. Он был один. Его мятая рубашка была застегнута не на те пуговицы. Шнурки ботинок волочились по полу. Его волосы, спереди аккуратно причесанные и приглаженные, сзади топорщились колючим нимбом. Он был похож на безалаберного дикобраза, почему-то причисленного к лику блаженных. Он был высок ростом, и даже невообразимая одежда (дурацкий галстук, потертый пиджак) не скрыла от Маргарет-кочаммы, что он хорошо сложен. Вид у него был веселый, и он часто щурил глаза, как будто хотел прочесть что-то вдали без очков, которые забыл дома. Уши у него оттопыривались, как ручки сахарницы. Его неопрятная внешность как-то не вязалась с атлетической фигурой. Единственным указанием на то, что в нем таится толстяк, были лоснящиеся, счастливые щеки.

В нем не было той неуверенности, той смущенной неловкости, что, как считается, свойственна неряшливым и рассеянным людям. У него был очень приветливый вид, словно он наслаждался обществом какого-то невидимого приятеля. Он уселся у окна, поставил руку локтем на стол, оперся щекой на чашу ладони и стал с улыбкой оглядывать пустое кафе, как будто хотел завязать беседу с мебелью. Он заказал кофе все с той же располагающей улыбкой, при этом словно бы не замечая высокую темнобровую официантку, которая приняла у него заказ.

Она вздрогнула, когда он положил в кофе, где было очень много молока, две полные ложки сахара.

Потом он попросил яичницу-глазунью и тост. Еще одну чашку кофе и клубничное варенье.

Когда она принесла заказанное, он спросил, словно продолжая прерванный разговор:

– Слыхали вы про отца, у которого было двое близнецов?

– Нет, – ответила она, ставя перед ним завтрак. Почему-то (вероятно, из естественной скромности и инстинктивной сдержанности в обращении с иностранцем) она не выказала острого интереса к истории об Отце Двоих Близнецов, которого он, по-видимо му, от нее ожидал. Но Чакко не обиделся.

– У одного человека было двое близнецов, – сказал он Маргарет-кочамме. – Пит и Стюарт. Пит был Оптимист, а Стюарт – Пессимист.

Он выковырял из варенья клубничины и разложил их по краю тарелки. Сироп намазал толстым слоем на промасленный тост.

– На их тринадцатый день рождения отец подарил Стюарту – Пессимисту – дорогие часы, столярный набор и велосипед.

Чакко поднял глаза на Маргарет-кочамму, чтобы проверить, слушает ли она.

– А Питу – Оптимисту – он всю спальню завалил конским навозом.

Чакко положил яичницу на тост, раздавил яркие подрагивающие желтки и размазал их поверх клубничного сиропа тыльной стороной чайной ложки.

– Увидев подарки, Стюарт ворчал все утро. Столярный набор ему был не нужен часы ему не нравились, у велосипеда были не те шины.

Маргарет-кочамма перестала слушать, потому что ее заворожил диковинный ритуал, развертывающийся на его тарелке. Тост, покрытый сиропом и желтком, был разрезан на аккуратные маленькие квадратики. Извлеченные из варенья клубничины Чакко одну за другой изящно рассек на части.

– А когда отец зашел в комнату Пита – то бишь Оптимиста, – он не увидел сына а только услышал, что кто-то яростно работает лопатой и тяжко отдувается. Конский навоз летал по всей комнате.

Чакко уже трясся от беззвучного смеха, предвкушая концовку анекдота. Смеющимися руками он украсил каждый яркий желто-красный квадратик тоста клубничным кусочком, отчего весь его завтрак стал похож на красочное угощение, какое может приготовить старушка, пригласившая гостей посидеть за бриджем.

– «Что ты делаешь, черт тебя побери?» – заорал отец на Пита.

Ломтики тоста были посолены и поперчены. Чакко помедлил перед эффектным финалом, со смехом устремив взгляд на Маргарет-кочамму, которая улыбалась, глядя на его тарелку.

– Из глубины навозной кучи прозвучал ответ. «Меня не проведешь, папа, – сказа. Пит. – Ведь если так много дерьма, где-то здесь и пони должен быть!»

Чакко, держа в одной руке нож, в другой вилку, откинулся на спинку стула в пустом кафе и стал смеяться визгливым, икающим, заразительным смехом толстяка – смехом от которого по его щекам заструились слезы. Маргарет-кочамма, мало что уловившая улыбалась. Потом она стала смеяться над его смехом. Хохоты их подпитывали друг друг и наконец дошли до настоящей истерики. Когда в зал заглянул хозяин кафе, он увидел посетителя (не слишком респектабельного) и официантку (так, серединка на половинку) беспомощно втянутых в спираль оглушительного смеха.