Куда благороднее санкционированная учением нашего Господа аналогия между любовью Бога к человеку и любовью отца к сыну. Но во всех случаях, когда она употребляется (то есть, во всех случаях, когда мы молимся молитвой Господней), следует помнить, что Спаситель употреблял ее в такие времена (и в таком месте), когда (и где) отцовский авторитет был куда выше, чем в современной Англии. Отец, который чуть ли не извиняется за то, что дал миру своего сына,' боящийся урезонить его, чтобы не породить в нем комплекса торможения, или даже наставить его, чтобы не помешать независимости его мышления — это совершенно неподходящий символ для Божественного Отцовства. Я не рассуждаю здесь о том, был ли авторитет отца, как он практиковался в древности, хорош или плох — я лишь объясняю, что могла значить идея Отцовства для первых слушателей нашего Господа, да и для их потомков в течение многих столетий. И это станет еще яснее, когда мы посмотрим, каким нашему Господу (хотя, по нашей вере, и единому с Отцом и совечному Ему, чего не бывает с земными сыновьями земных отцов) видится его собственная Сыновность: Он полностью подчиняет Свою волю Отцовской и даже не позволяет называть Себя «благим», потому что Благой — имя Отца! В этом символе любовь между отцом и сыном^ обозначает, в общих чертах, авторитарную любовь с одной стороны и любовь-повиновение — с другой. Отец пользуется своим авторитетом для того, чтобы сделать из сына такого человека, каким он, по праву, в своей превосходящей мудрости, хочет его видеть. Даже и в наши дни, хотя человек и может сказать: «Я люблю своего сына, и по мне — будь он хоть последний негодяй, лишь бы ему было хорошо» — он не может вложить в это никакого смысла.

И наконец, мы подходим к аналогии, полной риска, и куда более узко применимой, которая, тем не менее, наиболее полезна для нашей нынешней особой цели — я имею в виду аналогию между любовью Бога к человеку и любовью мужчины к женщине. Она сплошь и рядом встречается в Писании. Израиль — неверная жена, но ее небесный Муж не может забыть более счастливых дней: «Я вспоминаю о дружестве юности твоей, о любви твоей, когда ты была невестою, когда последовала за Мною в пустыню» (Иер. 2:2). Израиль — нищая невеста, беспризорная, которую ее возлюбленный нашел покинутой при дороге, разодел, изукрасил, и она, тем не менее, изменила Ему (Иез. 16:6-15). «Прелюбодей-цы», называет нас Иаков, потому что мы отвлекаемся «дружбой с миром», тогда как Бог «до ревности любит дух, поселенный Им в нас» (Иак. 4:4-5). Церковь — Господняя невеста, которую Он так любит, что в ней не должно быть ни пятна, ни порока (Ефес. 5:27). Ибо истина, которую подчеркивает эта аналогия, заключается в том, что любовь, по своей природе, требует совершенствования своего предмета, что простая .доброта", терпящая в своем предмете все, кроме страдания, представляет собой в этом отношении полярную противоположность любви. Когда мы влюбляемся в женщину, разве мы перестаем обращать внимание на то, чиста она или грязна, хороша собой или неприглядна? И какая женщина сочтет признаком любви в мужчине то, что он не знает, и не обращает внимания, как она выглядит? Любовь воистину может любить свой предмет, когда красота его утрачена, — но не потому, что она утрачена. Любовь еще чувствительнее, чем сама ненависть, к любому пороку своего предмета; ее «чувства мягче и ранимей нежнейших рожек улитки». Как ничто иное, она прощает очень многое, но очень немногому потворствует; она довольствуется немногим, но требует всего.

Когда христианство говорит о том, что Бог любит человека, оно имеет в виду, что Бог именно любит, а не то, что Он проявляет некую «беспристрастную», а в действительности безразличную, заботу о нашем благополучии — повергающая в трепет и удивительная правда заключается в том, что мы являемся предметом Его любви. Вы просили любящего Бога — так вот же Он. Великий дух, столь легкомысленно вами упоминавшийся, «чей лик вселяет трепет», — существует, и это не старческое благожелательство, сквозь дремоту позволяющее вам счастье по вашему выбору, не холодная филантропия старательного должностного лица, не забота хозяина, чувствующего ответственность за удобство гостей, но Сам, всепожирающий огонь, Любовь, создавшая миры, настойчивая, как любовь художника к своей работе, деспотическая, как любовь человека к собаке, предусмотрительная и освященная, как любовь отца к ребенку, ревнивая, неумолимая, требовательная, как любовь между полами. Я не знаю, каким образом такое возможно, это превосходит всякое разумение: каким образом любые создания, тем паче такие, как мы, могут иметь столь великую цену в глазах их Создателя. Несомненно, что такое бремя славы не только нам не по заслугам, но, за исключением редких мгновений благодати, не по желаниям — подобно девам в древней пьесе мы склонны протестовать против любви Зевса. Но, по-видимому, этот факт не подлежит сомнению. Лежащее превыше страстей говорит, словно бы претерпевая страсти, и содержащее в себе причины своего собственного и всякого иного блаженства говорит, как бы чувствуя жажду и стремление: «Не дорогой ли у Меня сын Ефрем? Не любимое ли дитя? Ибо, как только заговорю о нем, всегда с любовью вспоминаю о нем; внутренность Моя возмущается за него» (Иер. 31:20). «Как поступлю с тобой, Ефрем? Как предам тебя, Израиль? Повернулось во Мне сердце Мое» (Ос. 11:8). «Иерусалим, Иерусалим,.. сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья, и вы не захотели» (Матф. 23:37).

Проблема примирения человеческого страдания с существованием любящего Бога неразрешима лишь постольку, поскольку мы придаем слову «любовь» тривиальное значение и смотрим на вещи так, словно человек является их центром. Но человек не является центром. Бог существует не ради человека. Человек не существует ради себя самого. «Ты сотворил все, и все по Твоей воле существует и сотворено» (Отк. 4:11). Мы не были созданы в первую очередь для того, чтобы мы могли любить Бога (хотя и для этого тоже), но чтобы Бог мог любить нас, чтобы мы могли стать предметами, в которых Божественная любовь имела бы «благоволение». Просить о том, чтобы Божественная любовь довольствовалась нами в том виде, в каком мы существуем, — все равно, что просить, чтобы Бог перестал быть Богом: поскольку Он есть то, что Он есть. Его любовь, по природе вещей, должна ужасаться иных позорных пятен на нашем нынешнем характере, и поскольку Он уже любит нас. Он должен прилагать усилия, чтобы сделать нас достойными любви. Мы не можем даже пожелать, чтобы Он примирился с нашими нынешними недостатками, как не может нищая дева желать, чтобы король Кофетуа довольствовался ее лохмотьями и грязью, или собака, раз выучившись любить человека, не может желать, чтобы человек терпел в своем доме лязгающее зубами, кишащее паразитами и марающее пол существо из дикой стаи. То, что мы здесь и сейчас склонны называть своим «счастьем», это вовсе не цель, которую преимущественно имеет в виду Бог. Но когда мы станем такими, каких Он сможет любить беспрепятственно, тогда мы и впрямь будем счастливы.

Легко предвижу, что ход моих рассуждений может вызвать протест. Я обещал, что в попытке понять Божественную благость нам не придется попросту выворачивать наизнанку нашу собственную мораль. Но мне могут возразить, что нам здесь предлагается именно такое выворачивание наизнанку. Могут сказать, что любовь, которую я приписываю Богу, именно того рода, какую в людях мы называем «эгоистической» или «собственнической», и которая проигрывает в сравнении с любовью иного рода, стремящейся прежде всего к счастью возлюбленного, а не к удовлетворению любящего. Я не уверен, что я приложил бы эту мерку даже к человеческой любви. По-моему, мне не следовало бы особенно ценить любовь друга, который заботился бы только о моем счастье, и не обращал внимания, если бы я стал поступать бесчестно. Тем не менее, я принимаю выдвинутый протест, и ответ на него должен пролить новый свет на наш предмет и исправить кое-какую односторонность в наших рассуждениях до сего момента.