– Это я сказал вам по секрету, – ответил поэт. – Пожалуйста, не распространяйте дальше, иначе мои издатели воспользуются этим, чтобы низвести меня с пьедестала.

– Эти слова остались у меня навсегда в памяти, – продолжала старая Дева. – В них столько правды. Мысль приходит нам вдруг. Мне иногда мысли кажутся детьми, не имеющими матерей и ищущими приюта в нашем мире.

– Недурная идея, – задумчиво проговорил поэт. – Мне они теперь будут мерещиться в сумерки в виде круглолицых фигурок, как бы сошедших с гобеленов, слабо светящихся в темнеющем воздухе!.. Откуда ты, нежная мысль, стучащаяся в моем мозгу? Из далекого леса, где мать-крестьянка напевает над колыбелью? Или ты мысль о любви и страстном томлении, рожденная где-нибудь под тропическим солнцем? Мысль о жизни и мысль о смерти, не зародились ли вы в мозгу какой-либо девушки-патрицианки, медленно прохаживающейся по волшебному саду? Или вы явились в свет в тусклой тяжелой атмосфере фабрики? Бедные, безымянные, бесприютные! В будущем я буду чувствовать себя чуть не филантропом, принимая их, усыновляя.

– Вы ведь еще не решили, кто вы, в сущности: джентльмен, которого мы приобретаем за шесть пенсов, без пересылки, или близкий нам, кого мы получаем даром? – напомнила ему светская дама. – Пожалуйста, не думайте, что я имею в виду какое-либо сравнение, но вопрос интересует меня с тех пор, как Джордж поступил в клуб богемы и взял за правило с субботы по понедельник поставлять сюда начинающих знаменитостей. Я, кажется, не отличаюсь узостью взглядов, но тут оказался один господин, которого мне пришлось держать под своим башмаком…

– На что он, вероятно, не жаловался, – прервал я. – У светской женщины прелестнейшая из ножек.

– Она тяжелее, чем вы думаете, – ответила светская дама. – Джордж уверяет, что мне следовало бы обойтись с ним как с истинным поэтом. Но я не согласна с подобным взглядом. Я от всей души восхищаюсь им как поэтом. Я люблю томик его стихов. Он лежит в белом кожаном переплете у меня в гостиной и придает тон комнате. За книгу поэта я готова заплатить требуемые четыре шиллинга шесть пенсов; но самого его во плоти мне не нужно. Говоря мягко, сам он не стоит цены, которую дают за его стихи.

– Не особенно любезно с вашей стороны применять такую меру только к поэтам. Несколько лет тому назад один из моих приятелей женился на прелестнейшей женщине Нью-Йорка, а это уж много значит. Все поздравляли его, и, судя по наружности, он был сам доволен. Через два года мы встретились с ним в Женеве и поехали в Рим вместе. В продолжение дороги он и его жена едва обменялись несколькими словами, а перед прощаньем он был настолько мил, что дал мне совет, который кому-нибудь другому мог бы принести пользу. «Никогда не женитесь на прелестной женщине, – сказал он мне. – Не может быть ничего скучнее прелестной женщины… Когда ею не любуешься…»

– Мне кажется, мы должны смотреть на проповедника, как на собрата-артиста, – сказал философ. – Певец может быть мясистым толстяком, любителем пива, но голос его захватывает нашу душу. Проповедник поднимает высоко свое знамя чистоты. Он машет им над своею головой и над головами окружающих. Он не зовет с Господом: «Идите ко мне», но: «Идите со мной и спасетесь». Молитва «Прости им!» была молитвой не священника, но Бога. Молитва, предписанная ученикам, была: «Прости нас. Избави нас». Проповедник не мужественнее, не сильнее тех, кто толпится за ним, нуждаясь в руководителе; он только знает дорогу. И он может ослабеть и упасть на пути, но он один не имеет права бежать.

– С одной стороны, вполне понятно, – заметил поэт, – что те, кто дают больше всего другим, сами должны быть слабы. Профессиональный атлет служит, как мне кажется, вознаграждением за всеобщую слабость. На мой взгляд, прелестные, очаровательные люди, с которыми нам приходится встречаться в обществе, – люди, нечестно присвоившие себе дары, вверенные им природой на благо всех. Ваш добросовестный, работящий юморист в частной жизни – угрюмый пес. С другой стороны, нечестно пользующийся смехом крадет у света остроумие, данное ему для общественного пользования, и становится блестящим собеседником.

– Но, – обратился поэт ко мне, – вы начали говорить о некоем Лонгрёше, великом любителе разговоров.

– Любителе разглагольствовать, – поправил я.

– Моя кузина отметила его недавно в своем длинном списке приглашенных: «Лонгрёш». Нам необходимо пригласить Лонгрёша.

– Не будет ли это слишком утомительно для других? – спросил я.

– Да, правда, он утомителен, – согласилась она, – но так полезен. Он никогда не даст разговору зачахнуть.

– Почему это? – спросил поэт. – Почему, как только мы сойдемся, сейчас начинаем щебетать, как стая воробьев? Почему, чтобы вечер считался удачным, на нем должен стоять содом, как в клетке попугаев в зоологическом саду?

– Я помню историю о попугае, но забыл, кто мне ее рассказывал.

– Может быть, кто-нибудь из нас припомнит, когда вы начнете, – высказал свое предположение философ.

– Один человек, – начал я, – старый фермер (я это помню) начитался историй о попугаях или наслушался их в клубе. В результате ему показалось, что хорошо бы самому иметь попугая. Вот он отправился к торговцу и, как сам рассказывал, заплатил порядочную цену за выбранную им птицу. Неделю спустя он вернулся в лавку, а сзади мальчик нес клетку с попугаем. «Птица, которую вы продали мне на прошлой неделе, не стоит и соверена». – «Что с ней случилось?» – спросил купец. «Да я почему знаю, что случилось? – ответил фермер. – Говорю вам, она не стоит не только соверена, но и полсоверена». – «Почему? – добивался купец. – Ведь она говорит хорошо?» – «Говорит? – ответил негодующий фермер, – проклятая птица болтает весь день, да хоть бы раз сказала что-нибудь забавное».

– У одного моего знакомого был однажды попугай… – начал было философ.

– Не пройти ли нам в сад? – предложила светская дама, вставая и направляясь к двери.

– Я сам читаю эту книгу с величайшим удовольствием, – сказал поэт. – Она наводит на такую массу мыслей. Боюсь, что я не прочел ее достаточно внимательно. Надо перечитать.

– Понимаю вас, – сказал философ. – Книга, действительно интересующая нас, заставляет забыть, что мы читаем. Самый интересный разговор тот, при котором кажется, будто никто не говорит.

– Помните вы того русского, которого Джордж приводил сюда месяца три тому назад? – спросила светская дама, обращаясь к поэту. – Я забыла его фамилию. Впрочем, я никогда путем не знала ее. Это было что-то неудобопроизносимое; только, помню, фамилия оканчивалась, как всегда, на двойное «г». Я прямо в самом начале объявила ему, что стану звать его просто по имени, оказавшимся, к счастью, Николаем. Он очень любезно согласился.

– Я хорошо помню его, – заявил поэт. – Прелестный человек.

– Он, в свою очередь, остался в таком же восторге от вас, – ответила хозяйка.

– Охотно верю, – проговорил вполголоса поэт. – Такого умного человека редко встретишь.

– Вы целых два часа проговорили, забившись в угол, – сказала светская дама, – а когда вы ушли, я спросила его, чему он научился у вас. Он ответил мне с жестом восторга: «Ах, как он хорошо говорит!» Я же настаивала: «Что же он рассказал вам?» Мне было интересно узнать: вы были так поглощены друг другом, что забыли о существовании остальных. «Честное слово, не могу сказать, – ответил он. – Знаете, теперь, как припоминаю, приходится с ужасом сознаться, что разговор, собственно, вел я один». Я была довольна, что могла успокоить его на этот счет. «Нет, напрасно вы так думаете, – сказала я. – Я бы поверила вам, если бы не присутствовала».

– Вы были совершенно правы, – согласился поэт. – Я помню, что и я вставил два или три замечания. И мне кажется, я действительно говорил недурно.

– Но вы тоже, может быть, помните, что в следующий раз, когда вы были у меня, я спросила вас, что он говорил, и оказалось, что ваша память в этом отношении представляет из себя чистую страницу. Вы сказали, что нашли его интересным. В то время я была поражена, но теперь начинаю понимать. Вы оба, очевидно, находя разговор таким блестящим, приписывали заслугу того себе лично.