Кроме прихожей — гостиная, спальня, кухня, ванная. Стиль мебели меня не интересует. Орнаменты обоев тоже. Во всяком случае, обстановка никак не может тягаться с той, что когда-то я видел в софийских апартаментах. Остается только выяснить, тот ли тут хозяин. Однако здешний обитатель какой-то странный тип — единственно, что его как-то характеризует, это два почти новых костюма в платяном шкафу и куча грязного белья в ванной. В карманах костюмов пусто. Пуст и чемодан, засунутый под кровать. Впрочем, не совсем пуст: дно чемодана застлано старым номером софийской газеты «Вечерни новини».

В Софии на валяющуюся в чемодане газету, да еще старую, никто бы не стал обращать внимания. Но Софию и Копенгаген разделяет большое расстояние. При виде этого измятого и не очень чистого клочка бумаги мной овладевает такое чувство, словно какой-то невидимый добряк освобождает от гипса мою грудь, долго томившуюся в нем. Я глубоко вдыхаю спертый воздух комнаты и опускаюсь в кресло.

Светящиеся стрелки часов показывают точно восемь тридцать, когда до моего слуха доносится тихое щелканье замка во входной двери. Открывается и закрывается дверь. Открывается вторая дверь, и щелкает выключатель. Излишне говорить, что при яркой вспышке люстры вошедший тут же замечает меня, лениво развалившегося в кресле как раз напротив двери.

Передо мной Тодоров. Едва увидев гостя, он делает шаг назад и замирает — в моей руке пистолет. Маузер, очень плоский и удобный при ношении, с глушителем.

Тодоров пытается выдавить какой-нибудь звук из своего пересохшего рта, но я, не убирая пистолета, прикладываю указательный палец левой к губам в знак того, что ему лучше помолчать. Затем встаю и подаю новый знак, на сей раз пистолетом: кругом, шагом марш!

Тодоров какое-то время колеблется, но, как человек сообразительный, начинает понимать, что для колебаний момент не совсем подходящий. Повернувшись, он покорно выходит, предоставив мне гасить свет и запирать дверь.

Правую руку я прикрываю плащом, чтобы не было видно пистолета, глушитель упирается в моего спутника. Мы спускаемся по лестнице, прижавшись друг к другу, как добрые друзья.

Выдворение Тодорова из его квартиры сопряжено с немалым риском, но ничего не поделаешь. В наши дни любое оброненное тобою слово становится достоянием других. Все равно что взять да выпустить на прогулку карпа в полное озеро акул, каким нынче является эфир. Алчные аппараты с обостренным слухом — от гигантских сооружений до самых крошечных устройств — всюду подстерегают беззащитно блуждающий звук. Подслушиваются радиосообщения, шифрованные и нешифрованные, сложная аппаратура, установленная вдоль границ, ловит в свои сети телефонные разговоры, бесчисленные невидимые уши бдят повсеместно — в городах, в учреждениях, в уютных холлах частных домов. В наше время откровенный разговор — большая роскошь. Особенно для таких, как я. И особенно в такие моменты, как сейчас, когда мне совершенно необходимо поговорить по душам со старым знакомым.

На Нерезегаде даже в дневную пору не очень-то людно, а в этот вечерний час она совсем пустынна. На всякий случай я направляю своего спутника к противоположному тротуару, тянущемуся вдоль озера и потому более безопасному в отношении случайных встреч.

— Всякая попытка крикнуть или бежать будет стоить тебе жизни, — предупреждаю я.

Мои слова звучат вполне искренне, потому что я действительно готов выполнить свою угрозу, нисколько не боясь тех последующих угрызений, которые довели несчастную леди Макбет до помешательства.

— Не беспокойтесь… спрячьте свой пистолет… я сам ждал этой встречи… можно сказать, желал ее… — говорит Тодоров заплетающимся языком.

— Рад, что желания наши совпали.

— Я тоже рад… Я хочу сказать, рад тому, что пришли именно вы… человек, который меня знает… который меня поймет…

Несмотря на то, что у него пересохло во рту, речь Тодорова до того сладка, что меня начинает подташнивать. Это не мешает мне держать пистолет наготове, то есть приставленным почти вплотную к паху моего приятеля.

Несколько сотен метров проходим в полном молчании, если не считать неуместного вопроса Тодорова: «Куда вы меня ведете?», на который я не изволю отвечать. Лишь у входа в Йорстердс-парк я тихо предупреждаю:

— Прогуляемся по парку.

При виде мрачно темнеющего леса мой старый знакомый, понятное дело, начинает слегка упираться, однако я тут же рассеиваю его сомнение, еще плотнее приставив глушитель к упомянутому месту. Человек нехотя проходит в полуоткрытые железные ворота, и мы идем по песчаной аллее.

Йорстердс-парк даже в ясное солнечное утро выглядит невесело. Это довольно большое, безлюдное пространство: огромные деревья с густой влажной листвой, поляны на пологих склонах, тонущие в глубокой тени, и глубокое озеро с его черно-зелеными водами. Сейчас, темной ночью, это место кажется особенно пустынным, а редкие фонари, вместо того чтобы оживлять пейзаж, делают его таинственным, зловещим.

Мы уже где-то в центре парка, то есть в самой глухой его части, и я, указывая на скамейку, тихо говорю:

— Присядь отдохни.

Тодоров повинуется. Я сажусь рядом с ним, прижав прикрытый плащом пистолет к его пояснице.

— Тут довольно сыро, — заявляет мой спутник, будто мы и в самом деле вышли на прогулку.

— Весьма сожалею, что из-за меня ты рискуешь схватить насморк, но твоя квартира определенно прослушивается.

— Я тоже так думаю, — соглашается мой приятель. — Они знают, что я для них никогда не стану своим человеком.

— Нет. Они знают, что предатель всегда остается предателем. Изменнику никто не верит, Тодоров, даже те, кто его купил.

— Я не изменник… Я искренний патриот… Вы это прекрасно знаете, товарищ Боев…

— Во-первых, я тебе не товарищ, а во-вторых, не называй меня Боев. Что же касается патриотизма…

Достав из кармана сигарету и зажигалку, я закуриваю одной рукой, не выпуская из другой пистолета.

— Я достойный гражданин… вы ведь знаете… — бубнит мой собеседник, решив заменить не в меру сильное выражение «искренний патриот» более скромным определением — «достойный гражданин».

— Некоторые люди всю жизнь пользуются репутацией достойных граждан, потому что не было случая, чтобы их достоинство подверглось испытанию. Эти люди, если не попадут в магнитное поле соблазнов, так и умирают достойными гражданами. А вот ты попал, Тодоров, не устоял перед соблазнами; и если я оказался здесь, то не ради того, чтобы вручить тебе орден за патриотизм, а для того, чтобы выполнить приговор.

— Какой приговор? Вы что, шутите? — подскочив на месте, дрожащим голосом спрашивает меня старый знакомый.

— Только без лишних движений, и нечего изображать наивного простачка. Сам понимаешь: раз меня прислали сюда — значит, это не случайно. Как не случайно и то, что послан именно я, а не другой. Именно потому, что я тебя знаю и давно раскусил. Ты будешь ликвидирован сегодня же, на этом месте…

— Но подождите, что вы такое говорите! — пытается повернуться Тодоров.

— Я сказал: не шевелись. Место, как видишь, подходящее. Никто ничего не услышит. А с камнем, привязанным к ногам, ты так глубоко нырнешь в озеро, что едва ли кто-нибудь сумеет тебя достать…

Мой спутник в третий раз приходит в движение, но я тут же усмиряю его тычком.

— Я говорю все это не для того, чтобы напугать тебя, а для того, чтобы мы правильно друг друга понимали. И если хочешь спасти свою шкуру, то это зависит от четырех вещей: ты передашь мне сведения, полученные от Соколова, расскажешь, не изворачиваясь, обо всем случившемся, вернешь фирме «Универсаль» задаток и забудешь о том, что я был у тебя в гостях. Четыре вещи…

— Я все сделаю, все… — шепчет с поразительной кротостью старый знакомый.

— Не торопись давать обещания и тем более врать. Тебе сказано: зависит от четырех вещей. Если не будет в точности выполнено хотя бы одно условие, знай, что мы найдем тебя даже в Патагонии, и тогда… Ты уже давненько находишься под наблюдением, и тебе не укрыться от наших глаз, уверяю.