Я чувствовал, что при моем появлении люди, сидевшие в комнате, прекратили начатый разговор и теперь смотрят на меня. Комнату мне не было видно, я видел только отсвет камина в оконном стекле, но от сознания, что меня внимательно разглядывают, я весь сжался и закостенел.

В комнате сидели три леди и один джентльмен. Я не простоял у окна и пяти минут, как у меня сложилось впечатление, что все они – подхалимы и жулики, но что каждый из них делает вид, будто не знает, что остальные – подхалимы и жулики, потому что, признав это, каждый тем самым должен был и себя причислить к подхалимам и жуликам.

Казалось, все они скучают и томятся, ожидая, когда кто-то соизволит заметить их присутствие, а самая разговорчивая из трех леди нарочно растягивала слова, чтобы сдержать зевоту. Леди эта, которую называли Камилла, очень напомнила мне мою сестру, только она была постарше и (как я убедился, когда разглядел ее) с менее резкими чертами лица. Впрочем, узнав ее поближе, я подумал: хорошо еще, что у нее есть хоть какие-нибудь черты, – так похоже было ее лицо на глухую стену.

– Бедняга! – сказала эта леди отрывисто и сердито, точь-в-точь как моя сестра. – Он этим только самому себе вредит.

– Лучше бы он вредил кому-нибудь другому, – сказал джентльмен. – Это гораздо естественнее и разумнее.

– Кузен Рэймонд, – возразила другая леди, – ведь мы должны любить своих ближних.

– Сара Покет, – отвечал кузен Рэймонд, – кто же человеку ближе, чем он сам?

Мисс Покет засмеялась, и Камилла тоже засмеялась и сказала (сдерживая зевок): – Надо же выдумать такое! – Но мне показалось, что выдумка-то им понравилась. Третья леди, до тех пор молчавшая, сказала сурово и с убеждением: – Совершенно верно!

– Бедняга! – продолжала Камилла после некоторого молчания. (Я знал, что, пока оно длилось, все они смотрели на меня.) Он такой странный! Вы не поверите, когда у Тома умерла жена, ему невозможно было втолковать, что девочкам просто необходимы траурные платья с плерезами. «Ах, боже мой, Камилла, – сказал он, – не все ли равно, лишь бы бедные сиротки были в черном!» Это так похоже на Мэтью. Ведь надо же выдумать такое!

– В нем есть хорошие стороны, есть хорошие стороны, – сказал кузен Рэймонд. – Я этого не отрицаю, боже сохрани, но у него никогда не было и не будет ни малейшего понятия о приличиях.

– Поверите ли, – продолжала Камилла, – я была вынуждена, просто вынуждена была настоять на своем. Я сказала: «Нет, мне дорог престиж семьи, и я этого не допущу ». Я ему прямо заявила, что, если не будет платьев с плерезами, это набросит тень на всю семью. Я твердила об этом не переставая, с завтрака и до обеда. Я расстроила себе пищеварение. В конце концов он вспылил, как это свойственно его несдержанной натуре, и сказал: «Делай как знаешь», и даже прибавил одно очень некрасивое слово. Но мне до конца дней будет утешением, что я в ту же минуту вышла из дому под проливным дождем и купила все, что нужно.

– А заплатил, вероятно, он? – спросила Эстелла.

– Не важно, кто заплатил, дитя мое, – отвечала Камилла. – Купила все я. И еще не раз, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать об этом с удовлетворением.

Тут все замолчали, услышав далекий звон колокольчика и чей-то оклик, эхом отдавшийся в коридоре, по которому мы пришли, и Эстелла сказала: – Пойдем, мальчик! – Когда я обернулся, все они посмотрели на меня с величайшим презрением, и, выходя из комнаты, я услышал слова Сары Покет: «Ну, знаете ли, это уж слишком!», и негодующее восклицание Камиллы: «Ведь надо же выдумать такое!».

Мы быстро шли со свечой по темному коридору, но вдруг Эстелла остановилась и, круто повернувшись, так что лицо ее оказалось вплотную к моему, сказала задорно:

– Ну что?

– Ничего, мисс, – отвечал я, чуть не налетев на нее с разбегу.

Она стояла и смотрела на меня, а я, естественно, смотрел на нее.

– Так я красивая?

– Да, по-моему, очень красивая.

– И злая?

– Не такая, как в тот раз.

– Не такая?

– Нет.

Задавая последний вопрос, она вспыхнула, а услышав мой ответ, изо всей силы ударила меня по лицу.

– Ну? – сказала она. – Что ты теперь обо мне думаешь, заморыш несчастный?

– Не скажу.

– Потому что хочешь нажаловаться там, наверху. Так?

– Нет, не так.

– Почему ты сегодня не плачешь, гаденыш?

– Потому что я никогда больше не буду из-за вас плакать, – сказал я. И бессовестно солгал: уже тогда я горько плакал в душе, а сколько мне пришлось выстрадать из-за нее в позднейшие годы, о том знаю я один.

После этой задержки мы пошли дальше и, поднимаясь по лестнице, чуть не столкнулись с каким-то джентльменом, который ощупью спускался нам навстречу.

– Это кто же у нас тут? – спросил джентльмен, останавливаясь и глядя на меня.

– Один мальчик, – сказала Эстелла.

Передо мной стоял плотный мужчина, необычайно смуглый, с необычайно крупной головой и такими же руками. Он взял меня своей большой рукой за подбородок и повернул лицом к свету, падавшему от свечи. У него была лысая, не по годам, макушка, черные мохнатые брови упрямо топорщились. Глаза, очень глубоко посаженные, глядели недоверчиво и проницательно, словно видели меня насквозь. Из кармашка у него свисала массивная цепочка от часов, а лицо, там, где росли бы усы и борода, если бы он их не брил, было усеяно черными точками. Это был посторонний для меня человек, я не мог предвидеть тогда, что он будет что-то для меня значить, но случайно мне представилась возможность как следует разглядеть его.

– Деревенский мальчик, да? – сказал он.

– Да, сэр, – сказал я.

– Как же ты здесь очутился?

– Мисс Хэвишем за мной послала, сэр, – объяснил я.

– Ну, веди себя хорошо. Я кое-что знаю о мальчиках и могу сказать – народец вы неважный. Так помни! – повторил он, строго глядя на меня и покусывая свой длинный указательный палец. – Веди себя хорошо!

С этими словами он отпустил меня (чему я очень обрадовался, потому что рука его неприятно пахла душистым мылом) и пошел дальше, вниз по лестнице. Сначала я подумал, что это, может быть, доктор, но потом решил – нет, доктор был бы спокойнее и обходительнее. Впрочем, долго размышлять над этим мне не пришлось, потому что мы уже входили в комнату мисс Хэвишем, где все, начиная с нее самой, было в точности таким же, как несколько дней назад, когда я уходил отсюда. Эстелла покинула меня у двери, и я стоял молча, покуда мисс Хэвишем не увидела меня со своего места у туалетного стола.

– Так! – сказала она, не выказав ни испуга, ни удивления. – Значит, дни пробежали?

– Да, мэм. Нынче уже…

– Не надо, не надо! – Пальцы нетерпеливо зашевелились. – Я не хочу знать. Играть ты сегодня можешь?

Я растерялся и вынужден был ответить:

– Наверно нет, мэм.

– А в карты, как тогда? – спросила она, пытливо взглянув на меня.

– В карты могу, мэм, если вы прикажете.

– Раз в этом доме ты не чувствуешь себя ребенком, – в голосе мисс Хэвишем послышалась досада, – и раз тебе не хочется играть, может быть, хочешь поработать?

Этот вопрос пришелся мне куда больше по душе, чем предыдущий, и я сказал, что с удовольствием поработаю.

– Тогда пройди вон в ту комнату, – сказала она, указывая морщинистой рукой на дверь, которую я еще не успел затворить, – и подожди меня там.

Я послушался и отворил другую дверь, через площадку. Из этой комнаты дневной свет был тоже изгнан, и воздух в ней был тяжелый и спертый. В старомодном отсыревшем камине, как видно, только что зажгли огонь, но он более склонен был погаснуть, чем разгореться, и дым, лениво повисший над ним, казался холоднее воздуха – как туман на наших болотах. С высокой каминной полки несколько свечей, похожих на голые ветки, едва освещали комнату, вернее – едва рассеивали царившую в ней тьму. Это была просторная зала, когда-то, вероятно, богато убранная; но сейчас все предметы, какие я мог в ней различить, вконец обветшали, покрылись пылью и плесенью. На самом видном месте стоял стол, застланный скатертью, – в то время, когда все часы и вся жизнь в доме внезапно остановились, здесь, видно, готовился пир. Посредине стола красовалось нечто вроде вазы, так густо обвешанной паутиной, что не было возможности разобрать, какой оно формы; и, глядя на желтую ширь скатерти, из которой ваза эта, казалось, вырастала как большой черный гриб, я увидел толстых, раздувшихся пауков с пятнистыми лапками, спешивших в это свое убежище и снова выбегавших оттуда, словно бы в паучьем мире только что разнеслась весть о каком-то в высшей степени важном происшествии.