"Большой кризис" в теоретической эволюции П. А. Сорокина

Давыдов Ю. Н.

"Большой кризис" в теоретической эволюции П. А. Сорокина

Давыдов Юрий Николаевич – доктор философских наук, профессор, заведующий отделом Института социологии РАН. Адрес: 117259 Москва, ул. Кржижановского 24/35, строение 5. Телефон: (095) 719-09-40. Факс (095) 719-07-40.

В российской литературе, посвященной осмыслению (нередко запоздалому) теоретического наследия соотечественников, в силу исторической судьбы собственной страны вынужденных большую часть жизни провести за рубежом, не встретив и там адекватного понимания, воспроизводится один покаянный ритуал. Он повторяет интерпретаторскую процедуру, которой до сих пор у нас подвергаются западные идеи и концепции. Смысл ее заключен в знаменитой иронической формуле: "Что на Западе – гипотеза, в России – аксиома". И сегодня возникают отнюдь не беспочвенные опасения, что аналогичная судьба может постичь и теоретическое наследие П.А. Сорокина.

О том, что такого рода опасность вполне реальна, свидетельствовали, в частности, выступления некоторых российских участников международного симпозиума “Питирим Сорокин и главные тенденции нашего времени” (Москва – Санкт-Петербург, 4-9 февраля 1999 г.), посвященного 110-летию со дня рождения выдающегося российско-американского социолога. Речь идет о тех выступлениях и материалах симпозиума, авторы которых начинали рассуждения о Сорокине с конца – с заключительного этапа его идейного развития (резюмированного им в небольшой книжке "Главные тенденции нашего времени", впервые опубликованной в США в 1964 г.) – и оставляли без внимания генезис "итоговых прозрений" социолога и социального философа. А поскольку энтузиастически настроенные комментаторы, сами того не замечая, оказывались наглухо замкнутыми в рамках "окончательных" сорокинских формулировок", они невольно вставали на путь их омертвляющей догматизации. Иначе и не может быть, когда живые и плодотворные идеи (пусть даже из самых лучших соображений) рассматриваются в отрыве от "долгой дороги", ведущей к ним, от мучительных сомнений и горьких разочарований, которые пришлось испытать автору на пути "трудной работы понятия", как сказал бы Гегель.

В аналогичных случаях вряд ли возможно избежать опасности невольно "выпрямить" идейную эволюцию П.А. Сорокина (а то и полностью "отвлечься" от нее), за что неизбежной платой становится элиминация целого ряда конкретных проблем, решение которых шаг за шагом приближало ученого к "итоговым решениям". И тут возникает соблазн повторения еще одной "интерпретаторской" операции, также издавна практикуемой в России по отношению к мыслителям, попавшим в фокус запоздало-покаянного интереса: там, где у самого П. Сорокина стоял требовательный знак вопроса, водрузить торжественный знак восклицания. Так совершается обряд мифологизации мыслителя, неизменно предстающего перед нашим склонным к гипертрофии "теоретическим воображением" в образе, напоминающем мифическую Афродиту, изначально явившуюся на свет во всеоружии окончательной мудрости.

Но, кроме всего прочего, при такой идеологизирующей догматизации "образа" Сорокина из поля зрения "узких сорокиноведов" исчезает еще один существенный момент. Утрачивается понимание глубокой внутренней сопряженности между судьбой Сорокина, которому довелось на собственном жизненном опыте испытать и кошмары большевистской революции с ее "ревтрибуналами", и голод, усугубляемый разрухой, и невзгоды вынужденной эмиграции, с одной стороны, и его научным творчеством, в котором – на одном из важнейших переломных периодов теоретической эволюции – особое место заняли социологические проблемы революции и голода. А вместе с утратой понимания этой связи исчезает и отчетливое представление как о том, с чем был связан пафос творчества Сорокина-социолога и социального философа, изначально одушевленного стремлением рационально познать свою родину, поняв ее (в противовес тютчевской формуле) именно "умом" (каковой он долгое время отождествлял с западной социологической наукой), так и о том, в чем заключалась трагедия сорокинского творчества, исполненного не только приобретений, но и утрат – отказов от того, чему он "поклонялся" прежде. Трагедия, которую невозможно не только понять, но и просто-напросто заметить, если рассматривать идейную эволюцию Сорокина как бы через перевернутый бинокль, ибо это – неизбежная издержка "ретроспективного" подхода к творчеству любого мыслителя (от конца пути – к началу).

Нормальная оптика, учитывающая как логико-теоретическую, так и конкретно-историческую последовательность теоретических переворотов, дает возможность по крайней мере некоторые из них сопоставить с теми, какие двумя десятилетиями раньше пережили крупнейшие западные социологи Г. Зиммель и М. Вебер. И у них, и у Сорокина – это явления "кризисного сознания", которые был симптомом и ферментом "большого кризиса" социологии, начавшегося "на переломе" от XIX в., века социологической классики, к ХХ, когда возникла и делала свои первые решительные шаги другая социология. Она заслуживает названия неклассической, поскольку была формой разложения своей предшественницы – классической социологии XIX в. Правда, в последней четверти ХХ в. оба основоположника неклассической социологии были названы классиками социологической науки "как таковой".

Поскольку эта тема, к сожалению, не прозвучала на юбилейном симпозиуме (и отчасти именно по причине догматически-"ретроспективного" видения теоретической эволюции Сорокина), следует специально подчеркнуть, что упомянутый "большой кризис" не остался бесследным и для его социологических исканий. Хотя и с некоторым запозданием, связанным с "догоняющим развитием" российской социологии вплоть до большевистской революции 1917 г., в русле которого проходила и творческая эволюция Сорокина, "девятый вал" этого кризиса докатился, наконец, и до творческой лаборатории молодого, но многообещающего автора, только что издавшего первые два тома "Системы социологии". Учитывая, что они были выполнены в традициях классической социологии ХIХ в., а работы, написанные Сорокиным в 1920-е годы, уже носили на себе все более резкие отпечатки новых – глубоко кризисных – явлений (правда, имеющих своим источником не столько аналогичные внутритеоретические сдвиги в западной, особенно немецкой, социологии, сколько социально-политические катаклизмы в самой России), можно констатировать, что на рубеже 1910-х – 1920-х годов в сорокинском теоретическом сознании обозначились глубокие трещины, аналогичные разрывам между классической и "неклассической" версиями социологической науки. Вот эти-то теоретические коллизии, обостренные и углубленные жизненной ситуацией Сорокина, вызвали первый, но едва ли не самый глубокий идейно-теоретический кризис молодого автора широко замысленной "Системы социологии", резко оборвавший дальнейшее системотворчество.

Первым признаком весьма серьезного "сдвига" воззрений Сорокина к "кризисному сознанию" стал решительный отказ от идеи прогресса, лежавшей в фундаменте классической социологии, – идеи, которая вызывала у него углублявшиеся сомнения еще до большевистской революции. Для социолога, сперва отдавшего "дань молодости" революционному движению, а затем оказавшегося свидетелем и жертвой "революционной диктатуры", стало, наконец, совершенно очевидным внутреннее родство "идеологии" (если не сказать "религии") Прогресса, в который свято верила российская западнически ориентированная интеллигенция, с одной стороны, и всех форм революционаризма (от умеренно-либеральных до экстремистски-террористических) – с другой. В поисках систематически продуманной альтернативы любым вариантам прогрессизма, не только откровенно революционаристскому, но и расплывчато либеральному, Сорокин приходит к радикальному циклизму, положив его в основание своего мировоззрения и собственной версии социологической теории.