Я сказал «открывался путь к бегству», но правильнее будет сказать «открывался бы», если бы тут же, за порогом, не стоял, лениво опираясь на лопату, коренастый садовник в вельветовых штанах и красно-желтой фуражке, так что его можно было принять – по ошибке, понятное дело – за члена Мэрилебонского крикетного клуба. Рубаха его была коричневая, сапоги – черные, лицо – свекольное, усы – сивые.
Приведенную здесь гамму цветов я хорошо запомнил, так как некоторое время стоял и внимательно разглядывал этого работника физического труда с самого близкого расстояния. И чем дольше разглядывал, тем меньше он мне нравился. Точно так же, как раньше я ощутил духовную дисгармонию с горничной, курившей дешевые сигареты, я теперь с подозрением смотрел на здешнего садовника, все больше проникаясь ощущением, что хорошо бы подложить полтора фунта динамита под его жирное вельветовое седалище.
Наконец, не в силах больше терпеть его вид, я повернулся и начал ходить туда-сюда по комнате, как дикий зверь в клетке, с той только разницей, что дикий зверь в клетке не налетел бы при этом на столик, на котором помещались серебряный кубок, мяч для гольфа в стеклянном ящичке и большая фотография в рамке, а я налетел и чуть было его не опрокинул. Просто чудо ловкости, что мне удалось поймать соскользнувшую фотографию и предотвратить ее падение на пол, иначе все домочадцы немедленно сбежались бы на звон разбитого стекла. Когда она очутилась у меня в руках, я увидел, что это Мадлен Бассет, ну прямо как живая.
Она была снята анфас. На меня, ну прямо как живые, смотрели большие, будто блюдца, печальные глаза, и губы как живые, чуть трепетали, сложенные в странную, укоризненную гримасу. Глядя на эти печальные глаза и еще пристальнее присмотревшись к трепещущим губам, я вдруг ощутил, что в голове у меня сработала какая-то пружинка. Блеснуло озарение.
Последующие события показали, что блеснувшая у меня в голове мысль, подобно девяноста четырем процентам мыслей, озаряющих Китекэта, только поначалу могла показаться ценной, но факт таков, что в тот момент я решил, что достаточно выкрасть этот художественный фотопортрет и потом поставить перед Гасси Финк-Ноттлом, дабы он пригляделся хорошенько и прислушался к голосу собственной совести, и все благополучно утрясется. Он ощутит раскаяние, все лучшее в его душе пробудится, и прежняя любовь и нежность возвратятся со страшной силой. По-моему, именно так обычно бывает. Домушники, чей взгляд случайно падает на фотографию матери, немедленно сдают свой инструмент и решают начать новую жизнь, и то же самое, мне кажется, происходит с уличными грабителями, мошенниками и людьми, которые уклоняются от оплаты лицензии на держание собаки. И я не видел основания предполагать, что Гасси отстанет от других.
В это мгновение я услышал в коридоре вой пылесоса и сообразил, что сейчас горничная войдет сюда убираться. Быть застигнутым горничной в комнате, где тебе не следовало бы находиться, – по-моему, нет другого положения, когда яснее ощущаешь себя оленем, загнанным в угол; а если есть, то мне оно неизвестно. Определив состояние Бертрама Вустера в данную минуту как крайне тревожное, вы недалеко уйдете от истины. Я метнулся к двери в сад. Там стоял садовник. Метнулся обратно – и снова чуть не опрокинул столик. Тогда, быстро сообразив, я подался вбок. Там в углу я еще раньше успел заметить здоровенный диван, за которым вполне можно было укрыться. В моем распоряжении оставалось каких-нибудь две секунды, но я успел спрятаться за спинкой дивана.
Там я не то чтобы вздохнул с облегчением, этого сказать все-таки нельзя. До полного благополучия еще оставалось изрядно. Но все-таки в этом уютном уголке я ощутил себя в относительной безопасности. Одно из открытий, которые делаешь, повращавшись по белу свету, состоит в том, что горничные за диванами не подметают. Пройдясь пылесосом по открытым ковровым пространствам, они решают, что день прожит не зря, и уходят пить чай и заедать куском хлеба с джемом.
Но в тот раз остались нетронутыми даже открытые ковровые пространства, ибо едва работница включила прибор, как была отозвана от работы высшей инстанцией.
– Доброе утро, Джейн, – раздался голос, сопровождаемый визгливым лаем, каким лают лишь белые мохнатые песики, в силу чего я счел, что голос принадлежит атлетической школьной подруге. – Отложим пока уборку этой комнаты.
– Хорошо, мисс, – ответила горничная, явно очень довольная таким оборотом, и удалилась, не иначе как побежала в буфетную выкурить еще сигаретку.
Затем послышался бумажный шелест – это атлетическая девица, усевшись на диван, занялась просматриванием утренней газеты. А потом она вдруг промолвила: «А-а, Мадлен!» – и я понял, что нас почтила своим присутствием Бассет, собственной персоной.
– Доброе утро, Хильда, – ответила Бассет тем умильно-сладостным тоном, за который ее терпеть не могут все нормально мыслящие мужчины. – Какое прелестное, божественное утро!
Атлетическая девица возразила, что утро как утро, ничего особенного, и добавила, что лично она вообще утра терпеть не может. Говорила она кислым тоном, сразу видно, что от неудачи в любви у нее, бедняжки, испортился характер. Я от души посочувствовал ей в ее горе, при других обстоятельствах я бы протянул руку из-за спинки дивана и погладил бы ее по голове.
– Я принесла тебе цветочки, – гнула свое Бассет. – Прелестные улыбающиеся цветочки. Смотри, какие они радостные, Хильда!
Атлетическая девица ответила, что, мол, чего бы им не радоваться, вроде бы нет у них причин охать, и после этого возникла пауза. Девица подкинула какое-то замечание насчет перспектив Крикетного клуба, но отзыва не последовало, мысли Мадлен Бассет, похоже, витали в другой сфере, что и подтвердила ее следующая реплика.
– Я сейчас была в столовой, – сказала она, и голос у нее заметно дрожал. – Письма от Гасси опять нет. Я так волнуюсь, Хильда.Я, пожалуй, поеду в Деверил ранним поездом.
– Дело хозяйское.
– У меня ужасное предчувствие, что он серьезно ранен. В письме говорилось, что у него лишь растяжение связок, но так ли это? – не перестаю я себя спрашивать. Что, если лошадь сбросила его и он оказался под копытами?
– Он бы так и написал.
– Да нет же! Об этом я тебе и толкую. Гасси такой внимательный и самоотверженный! Первая его мысль будет – не волновать меня. О, Хильда, как ты думаешь, может быть, у него перелом позвоночника?
– Вздор! Какой там перелом позвоночника! Если от него нет писем, значит, просто этот его приятель – как его? Вустер – отказался служить ему секретарем. И я не виню беднягу. Он же в тебя сам влюблен, кажется?
– Он меня любит страстно. Это трагедия. Я не могу описать тебе, Хильда, с каким душераздирающим страданием во взоре он смотрит на меня при встрече!
– Значит, все ясно. Когда ты влюблен, а кто-то перехватил у тебя с лету твой предмет, кому будет приятно сесть за стол и скрипучим пером строчить под диктовку удачливого соперника: «Моя дорогая, запятая, бесценная любовь, точка. Я обожаю тебя, запятая, преклоняюсь перед тобой, точка. Как бы мне сейчас хотелось, запятая, дорогая, запятая, прижать тебя к сердцу и покрыть твое прелестное личико жаркими поцелуями, восклицательный знак». Понятно, что Вустер взбунтовался.
– Какая ты бессердечная, Хильда.
– Я достаточно пережила, потому и стала бессердечной. И даже подумываю порой, не положить ли всему этому конец. У меня вон в том ящике лежит револьвер.
– Хильда!
– Да нет, вряд ли я на это пойду. Слишком хлопотно. Ты читала утреннюю газету? Опять идут разговоры о том, чтобы изменить правило «левая нога перед дужкой». Удивительно, как меняется мировоззрение, когда у человека разбито сердце. Я помню время, когда меня бы страшно взволновало, что его хотят изменить. А теперь мне наплевать. Пусть меняют, и дай им Бог хорошей игры. А что за тип этот Вустер?
– Душка.
– Уж наверно, душка, если согласен писать под диктовку Гасси любовные письма. Душка, а может быть, простофиля. Я бы на твоем месте дала Гасси отставку и занялась бы им. Как всякий мужчина, он, конечно, негодяй, но он богат, а деньги – это единственное, что имеет значение.