Воспламененная многообещающим началом, Мюриэл, я думаю, готова была продолжить в том же духе и исполнить еще, скажем, «Любовный зов индианки», но какие-то флюиды все-таки подсказали ей, должно быть, что больше издеваться над собой мы не позволим, и она, застеснявшись, ушла. Последовала непродолжительная пауза и на сцену скок-поскок, как Кристофер Робин, кубарем вылетел небольшой мальчуган с зализанными волосами и в короткой итонской курточке – ребенка явно вытолкнули из-за кулис любящие родственники. Это был мастер Джордж Кигли-Бассингтон собственной персоной. Сердце мое преисполнилось к нему сочувствием. Уж я-то знал, каково ему сейчас.

Несложно было представить себе, что привело мастера Джорджа в эту рискованную позицию. Сначала мамаша роковым образом обмолвилась, что его преподобию было бы приятно, если Джордж продекламирует стишок, который у него так мило получается. Попытки отвертеться. Нажим родни. Он отчаянно запирался. Призвали папашу, чтобы навел в этом вопросе порядок. Хочешь не хочешь, а папу надо слушать. Только в последнюю минуту была сделана попытка спастись бегством, которую, как мы видели, пресекли своевременным тычком в спину.

И вот он стоит перед публикой.

Сердито посмотрев в зал, мастер Джордж объявил:

– «Бен Воин».

Я поджал губы и покачал головой. Знаю я этого «Бена Воина», сам в детстве неоднократно его декламировал. Эдакий антиквариат с неаппетитными подробностями, и в каждой строчке – игра слов, ни один нормально мыслящий мальчик не взялся бы его читать по своей воле; и к тому же совсем не его амплуа. Если бы я мог обратиться к полковнику и миссис Кигли-Бассингтон, я бы сказал им так: «Полковник! Миссис Кигли-Бассингтон! Послушайте дружеского совета: не подпускайте Джорджа к комическому жанру, пусть держится доброго старого кровопийцы Айболита».

Объявив «Бена Воина», мальчик умолк и повторно бросил на публику сердитый взгляд. Я понимал, о чем он думает. Может быть, кто-нибудь в передних рядах захочет выйти против него и оспорить эти слова? Его затянувшееся молчание было вызовом. Но близкие и родные явно не так поняли. Из-за обеих кулис одновременно и на весь зал раздались подсказки, одна сиплым командирским голосом, как на плацу, другая – женским сопрано, только что воспевшим «Моего героя».

– «Бен Воин сражался…»

– Да ладно вам! – сказал юный Джордж, переводя сердитый взгляд за кулисы. – Сам знаю. «Бен-Воин-сражался-под-грохот-и-стук-но-ему-оторвало-обе-ноги-тогда-он-поднял-обе-руки-и-все-сошло-ему-с-рук», – выпалил он, затолкав всю строфу в одно сверхдлинное слово. И пустился чесать дальше.

Что ж, думал я, пока он декламировал, ей-богу, это внушает надежды. Возможно ли, что под грубой оболочкой окружающих меня людей таятся золотые сердца? А ведь и впрямь похоже на то, ибо хотя трудно было, вернее, совершенно невозможно вообразить что-либо хуже художественного чтения мастера Джорджа Кигли-Бассингтона, оно не вызвало со стороны стоячих слушателей никакого протеста. Они не воюют с женщинами, не воюют с детьми. А вдруг, подумалось мне, они и с Вустерами не станут воевать? Держи хвост морковкой, Бертрам, говорил я себе, почти без дрожи наблюдая за тем, как малолетний Джордж забыл три последних строфы и поплелся за кулисы, на прощанье бросив нам через плечо последний сердитый взор. И в том радушии, с каким я приветствовал выход следующего исполнителя, щуплого человечка с мордочкой взволнованной мартышки, по имени Адриан Хиггинс, как я вычитал из программки, и, как выяснилось впоследствии, местного галантного и всеми любимого гробовщика, – в этом радушии было что-то близкое к полной беззаботности.

Адриан Хиггинс попросил у публики минуточку благосклонного внимания для своих пародий – он будет изображать «всем вам хорошо известных певцов и куплетистов». Певцы и куплетисты, правда, особого фурора не произвели, зато последовавшим звукоподражаниям «На крестьянском дворе» прием был оказан довольно сердечный, а уж когда он на закуску воспроизвел звук раскупориваемой бутылки и льющегося пива, это имело шумный успех и настроило публику на бодрый лад. Еще когда мастер Джордж дочитывал стихотворение, у всех было такое чувство, что худшее позади, надо, сжав зубы, потерпеть еще немного, и атака Кигли-Бассингтонов окончательно захлебнется. Теперь же все вздохнули с облегчением, расслабились, повеселели – самая благоприятная обстановка для значившегося далее выхода Гасси и Китекэта. Они появились, задрапированные в зеленые бороды, и сорвали гром аплодисментов.

Но и только. Больше им не досталось ни хлопка. Скетч умер стоя. Я с самого начала понял, что это будет провал, и не ошибся. Действие пошло вяло, без огонька и перца. С первых же реплик в зале похолодало.

– Здорово, Пат, – произнес Китекэт невыразительно и тускло.

– Здорово, Майк, – так же хмуро отозвался Гасси. – Как поживает твой отец?

– Спасибо, не совсем.

– А где он сейчас?

– На виселице, – уныло ответил Китекэт и дальше тем же упавшим голосом поведал про брата Джима, который устроился инструктором по плаванию и подмочил свою репутацию.

Я совершенно не мог взять в толк, что так угнетает Гасси, – разве только плачевная судьба церковного органа? Другое дело – Китекэт. Его мрачность поддавалась объяснению. Со сцены ему было прекрасно видно Гертруду Винкворт, которая сидела в первом ряду скамеек, бледная и гордая, в платье из такого материала… маслин, если не ошибаюсь, называется, и зрелище это вполне могло быть ему как клинок в сердце. И если вы готовы понять и простить уныние викария, в чью личную жизнь ворвались разные голливудские племянницы, и их верные рыцари, и румяные бойскауты, то по справедливости должны снисходительно отнестись к мрачному настроению несчастного жениха, видящего перед собой утраченную возлюбленную.

Тут все ясно и двух мнений быть не может. Я лично, например, отнесся к нему весьма снисходительно. Если бы вы подошли и спросили: «Сочувствуешь ли ты всем сердцем Клоду Кэттермолу Перебрайту, Вустер?» – я бы ответил: «Ясное дело, сочувствую и сострадаю». Просто я хочу сказать, что такая байроническая манера не прибавляет жизни скетчу про Пата и Майка с колотушками и диалогом невпопад.

Представление действовало на психику убаюкивающе, как шум дождя за окном в три часа пополудни серым воскресным днем в ноябре. Даже стоячая публика, все как на подбор крепкие, закаленные ребята, знать не знающие и слыхом не слыхавшие ни о каких тонких чувствах, и те, судя по всему, прониклись жалостью. Они стояли понурые, в траурном молчании и только переминались с ноги на ногу. Казалось бы, ну что уж такого душераздирающего в том, что один встречает другого и спрашивает, кто та женщина, с которой он шел вчера под ручку, а тот отвечает, что это – не женщина, а его жена? Ну, не поняли друг друга, ну, получилось забавное недоразумение. Но Гасси и Китекэт так горестно это произносили что донесли до каждого всю невыразимую печаль нашей жизни.

Я не сразу понял, что мне напоминает их скетч, потом сообразил. Когда-то, когда я был помолвлен с Флоренс Крэй и она работала над повышением моего культурного уровня, одним из ее методов было еженедельное хождение со мной на воскресные постановки русских пьес. Там всегда показывали что-нибудь эдакое про то, как старое родовое гнездо идет с торгов, а люди стоят вокруг и говорят о том, как это все грустно. И вот теперь, если меня спросят, что я думаю об игре Гасси и Китекэта, я бы ответил, что они слишком прониклись русским духом. Все в зале, от мала до велика, вздохнули с огромным облегчением, когда этот горестный срез жизни подошел к концу.

– Моя сестра в балете, – к финалу признался Китекэт.

Тут возникла пауза, Гасси как бы впал в транс и безмолвно стоял, глядя перед собой в пустоту, словно церковный орган и впрямь наконец рухнул и придавил его. Бедняга Китекэт убедился, что от Гасси ничего, кроме моральной поддержки, не дождешься, и весь дальнейший разговор пришлось ему вести в одиночку за двоих, а это, на мой взгляд, очень ослабляет театральный эффект. Прелесть диалога невпопад в том как раз и состоит, что в нем на равных участвуют двое, и вся изюминка пропадает, если один будет задавать вопросы и сам же на них отвечать.