— Яна… с зимой что-то связанное… дальше не помню.
Громов-старший заскрежетал зубами:
— Блин, чую, опять код какой-то… ладно, думаю, потом мы это расшифруем, успеем. Он свою первую фразу месяца два говорил без передыху — и с этой примерно то же будет. Давай, Кирюха, за нас!
Мы чокнулись и продолжили увлекательное, пропитанное этиловым спиртом путешествие в большой, величественный ноль.
Утром я проснулся от головной боли и собственного кашля. Проснулся, как ни странно, в своей постели. Смутно помнил, что попрощался с Громовым часа в три ночи. Вспомнилось также, что робот говорил еще что-то, вспомнилось, как мы с Лешкой бегали, роняя мебель, по комнатам, искали ручку, а когда нашли ее, забыли Колину фразу, плюнули и пошли пить дальше.
Ближе к трем Громов сознался, что когда-то у него была семья, рассказал, что с семьей приключилось (наврал с три короба, наверное), а я поведал ему, почему развелся с Машенькой Карповой. Рассказывал, не стесняясь слез. Потом мы обнялись и орали песню — какую, точно не помню. Что-то про холода, низкое серое небо и этап, который бредет в Тверь; про парнишку, который поймал воробьишку, но не съел его немедля, а закопал в землю. А через неделю воробья выкопала его возлюбленная, которая шла с женским этапом, и съела. А потом мальчишка умер сам, и, следуя завещанию, накарябанному кровью на полосатой робе, друзья-зэки закопали его. А через неделю…
Потом я пошел домой.
И вот сейчас лежу в постели. Болит голова — ох, зря мы коньяк с шампанским мешали! — и кашляю без перерыва, потому что зарождающаяся болезнь нещадно дерет горло.
— Заболел, блин, — прохрипел я искусственной елке, — зачем было на балкон выходить в одной куртке?
Елка ничего не ответила. Красные и желтые фонарики уныло свисали с нее, пыльные шарики лениво качались на облезлых еловых лапах. «Дождик» уродливыми космами спускался к полу.
Я сполз с кровати и попытался попасть ногами в тапочки — попадалось плохо, потому что сволочные ноги дрожали.
— А ведь Громов наверняка не заболел, — разозлился я, — точно, жив-здоров, хоть и был на морозе в одной рубашке. С него как с гуся вода!
Тут я вспомнил о курице, которой меня снабдил Игорек. Тупая птица до сих пор морозится в холодильнике. Вчера я ее так и не приготовил. Не приготовил потому, что ни разу с курицей кулинарных отношений не имел; готовкой занималась жена, а до жены, помнится, мать. Поначалу я надеялся, что курицу приготовит Игорева суженая, когда они семьей будут праздновать Новый год у меня, но увы. Без Маши я никому не нужен, даже семье лучшего друга. И никто теперь не запечет для меня в духовке проклятую птицу.
— Надо было курицу вчера к Громову оттаранить, — пробормотал я, идя вдоль стенки, чтобы не упасть, — он кулинар знатный, чего-нибудь сварганил бы, а впрочем, и ладно, что не оттаранил, все равно мы пьяные были, а в алкогольном состоянии еду не распробовать, спирт на вкусовые анализаторы пагубно влияет.
Разговор сам с собой и убедительные аргументы успокоили меня, к тому же мне удалось наконец добраться до кухни. Здесь я заварил чашку крепчайшего чая и залпом выпил его, закусывая лимоном (кроме лимона, соевого соуса, курицы и полпакета молока, в холодильнике ничего не было). Горлу чуть полегчало. Пока пил чай, глядел в окно, на котором таяли, стекая к раме, морозные узоры. На улице было тихо и пока бело, хотя температура держалась около нуля. К полудню снег подтает основательно и от новогодней белизны не останется и следа. Зато наружу полезет всякое дерьмо. Оно всегда лезет наружу первым.
Вздохнув, я повернулся к холодильнику и достал из него открытый пакет молока. Понюхал. Сделал глоток — молоко скисло, причем давно. Подумаешь!
Пока пил, глядел на то, что лежало на холодильнике.
Вот что там было: старый радиоприемник, хрустальная ваза, на дне которой валялись конфетные фантики без конфет, кусочек черствого печенья, ручка без стержня, засаленная колода игральных карт и блокнот. Блокнот был старый, замусоленный; края обложки истрепались и разлохматились. Я взял блокнот. Пролистал. Между страниц нашел выцветший листок с номером телефона. Номер был незнакомый.
Я повертел листок в руках. Вспомнил давний-давний вечер, промозглую осень, панельную девятиэтажку в темных полосах от дождя и ее — раскрашенную в угольно-черный макияж несчастную девчонку, а по совместительству — подстилку всего класса.
Лена. Девушка, которая осталась инвалидом на всю жизнь.
Я вернулся в прихожую, уселся на табурет, а телефонный аппарат поставил на колени. Глядя в бумажку, набрал номер. В трубке раздались длинные гудки. Один. Другой. Может, Лена там уже не живет? Третий. Все, хватит. Новый Год, люди отдыхают. Четвертый. Пора вешать трубку. Пятый. Последний раз, и все! Ше…
— Алло!
— Алло… можно Лену? Она ведь… здесь живет?
— Живет… это я.
Голос у нее изменился; стал усталый и безразличный. На всякий случай я уточнил:
— Вы — та самая Лена, которая несколько месяцев училась в школе номер восемь и давала всему…
— Кир, ты, что ли?
— …
— Чего молчишь?
— Думал, соврать или не надо.
— …
— Лена…
— Опять убежать хотел?
— Да, это я. Кир.
— Я поняла. — Она усмехнулась.
— Как ты?
— Да так… катаюсь.
— На лыжах по снегу с Эвереста? — схохмил я, надеясь приободрить Лену.
— В инвалидной коляске. Дома по разбитому паркету. Я думала, ты знаешь.
— …
— Сочиняешь правдоподобную ложь?
— Да, знаю. Ты извини, что не позвонил тогда. Поболтать или еще что. Но куча проблем навалилась. То книжка интересная, то передача по телику, то с компашкой пиво пили; Машка опять же; а еще вместе с Игорьком участвовал в демонстрации за ограничение прав сексуальных меньшинств. Очень важная демонстрация, ты не думай. Чертовы педики все заполонили. В смысле тогда заполонили, сейчас их поубавилось. В общем, занят был. Сама теперь убедилась в этом, и никакого морального права винить меня у тебя нету.
— Что с тобой, Кир?
— Ы?
— Я спрашиваю, что с тобой. Ты… не такой. Я к тому, что когда-то ты был благородный… не знаю… самый правильный мальчишка в классе; и я ждала твоего звонка… знал бы ты, как я ждала твоего звонка. Каждую ночь. Каждый вечер. Сидела в инвалидной коляске и ждала. Отец проходил мимо, вздыхал, спрашивал, когда пойду спать, — я посылала его на хрен и ждала. Впрочем, я всегда посылала его на хрен. Потому что папа не давал мне развиться. Не давал стать… свободной. Он меня провожал в школу до третьего класса, представляешь? За ручку водил, и девчонки смеялись, а я плакала. И потом я плакала, когда эти шлюхи обсуждали в школьном сортире, скольким пацанам дали; курили тонкие сигареты и, хрипло смеясь, хвастали, у кого из парней член больше. А я стояла рядом и молчала. И плакала. Мне не о чем было с ними говорить. Впрочем, неважно. По-тому что теперь ты изменился. И звонишь мне, чтобы говорить гадости. Чтобы рассказать, как ты боролся с педиками, вместо того чтоб позвонить. Так?
— Нет. Я звоню, чтобы… ну чтобы успокоить совесть. Чтобы эта чертовка заткнулась. Чтобы можно было во всем обвинить тебя — ведь именно ты виновата, что я не позвонил. Вела себя неправильно. Пыталась меня соблазнить. А я был молодой и идеалист. Признайся, тебе хоть немного стыдно?
— Кир, ты серьезно или тебя «несет»?
— Не знаю.
— Кир, не придуривайся. Это не ты, я знаю. Это не можешь быть ты. Ты не мог так измениться! — Кажется, она заплакала.
— Лена…
— В любом случае я рада.
— Что я позвонил?
— Нет. Что я выпрыгнула из окна и стала… этим. Иначе я могла превратиться во что-то вроде тебя.
— Но…
— Кир, попробуй измениться в обратную сторону. Если еще не поздно.
Короткие гудки.
Я с силой шмякнул блокнот о трельяж — он заскользил по гладкой поверхности и шлепнулся с другой стороны в самую груду книг. Сначала я хотел достать его, даже перегнулся через трельяж, но потом плюнул. «К черту все», — сказал я про себя и вернулся на кухню. Там прежде всего подошел к окну, уперся ладонями в подоконник и зевнул на стекло. Белое от дыхания пятно протер рукой. Стекло было холодным: окна на зиму заклеить я забыл.