Как-то раз, когда Оленецкая уснула, он закурил и долго лежал без движений — униженный, пустой — и думал: «Мы все так устали от грубостей, что стали уповать на кардинальное изменение наших жизней — будь то война, революция, — неважно, лишь бы что-то изменилось, сорвало накипь прежнего, перетряхнуло, — а когда дождались, да и мордой об стол! мордой об стол! — начали делать наивные попытки вернуть то прошлое, которое ненавидели, когда оно было настоящим».

Он бы и расстался с ней, но однажды, когда он вышел из пансионата, где она теперь снимала комнату по субботам, к нему подъехала машина с дипломатическим номером, и господин в спортивном костюме, сидевший за рулем, сказал:

— Виктор Витальевич, позвольте подвезти вас.

— С кем имею честь?

— Отто Нолмар, торговый атташе Германии.

Он распахнул дверцу, и Воронцов сел рядом.

— Погода сегодня дрянная, — сказал Нолмар, — скользко, того и гляди занесет автомобиль.

— Вы говорите как настоящий русский.

— Я рожден в Киеве, там и воспитывался… Хотите кофе?

— Нет. Спасибо. Хочу спать.

— Тогда разрешите быть предельно кратким.

Этот немец в гольфах и в шляпе с пером раздражал Воронцова своей холеной медлительностью и чрезмерно аккуратной манерой вести автомобиль.

— Виктор Витальевич, мы интересуемся той дамой, которая влюблена в вас, — шифровальщицей русского посольства… Мы — это Германия… Я предвижу ваш вполне справедливый гнев: с подобного рода разговорами вам сталкиваться не приходилось. Но перед тем как вы потребуете остановить машину и скажете мне что-нибудь обидное и это обидное в дальнейшем не может не помешать нашим отношениям, — я просил бы вас выслушать меня не перебивая. Виктор Витальевич, русская эмиграция, даже наиболее организованная и решительная ее часть, ничего не сможет поделать с кремлевским режимом, не войдя в контакт с кем-либо из заинтересованных лиц в правительственных учреждениях Запада. Режим Кремля так силен, что повалить его, уповая на силы эмиграции и немногочисленного и распыленного подполья, никак невозможно. Если вы считаете, что я не прав, то разговор нам продолжать бесполезно…

Миновав перекресток, Нолмар неторопливо глянул на Воронцова, тот молчал, сосредоточенно рассматривая ровную булыжную дорогу.

— Можно продолжать?

— Продолжайте.

— Благодарю вас. Я рад, что вы меня верно поняли. Германия сейчас переживает, пожалуй, самый трагичный период своей истории. Я знаю, что ваши симпатии были всегда на стороне Британии, я знаю, как вы подтрунивали над нами — филистерами и колбасниками. Но, согласитесь, колбасники умеют работать, и мы восстанем из пепла и еще скажем свое слово.

— При чем здесь шифровальщица русского посольства?

— Нас интересуют прежде всего экономические вопросы: с кем Кремль ищет торговых контактов, какими реальными средствами он располагает, это все шифруется.

— А какую помощь вы сможете оказать нашему движению?

— Естественно, вы не имеете в виду денежную помощь? Я бы не посмел ее вам предложить, потому что этим поставил бы вас в положение моего агента…

— А если мне понадобятся документы, немецкие железнодорожные билеты, германская экипировка?

— Латышские железнодорожные билеты, эстонская экипировка, литовские документы. Германия сейчас не в том положении, чтобы обострять отношения с Москвой. Да и потом, налаживая добрые отношения с Кремлем, вовлекая вашу родину в систему наших деловых взаимоотношений, мы вам куда как большую услугу оказываем.

Нолмар остановил автомобиль, не доезжая трех домов до квартиры Воронцова. С тех пор они виделись четыре раза, и встречи эти были полезными для них обоих. Поэтому-то Воронцов и не рвал с Оленецкой, как она ему ни была противна.

«Ничего, — думал сейчас Воронцов, осторожно отодвигаясь от разгоряченной Марии Николаевны на край кровати, — надо отдать себе отчет в том, что эмиграция обречена на гибель, если не подчинить гордыню разуму. Пусть Нолмар сообщает в Берлин, что я на него работаю, — ничего, пусть… Когда мы вернемся домой, сочтемся самолюбием».

— Что у тебя нового? — спросил Воронцов, раздавив папиросу в глиняной пепельнице. — Никаких известий из дома?

— Никаких, милый, — ответила Мария Николаевна.

Воронцову приходилось быть очень верным в разговорах с ней: он считал для себя невозможным требовать у этой несчастной женщины информации взамен за любовь. Это, считал он, унижало бы в первую очередь его, а не ее. Он выстроил для своих с ней взаимоотношений иную форму: он говорил ей, что думает вернуться домой, но для этого ему надо точно знать, к чему дома идет дело — к стабилизации и правопорядку либо же к новому кровопролитию, если большевики не смогут выпутаться из тех хозяйственных сложностей, в которых они так трагично завязли.

— А здесь что слышно? Что у вас?

— Ничего интересного, милый…

— Сколько раз ты говорила мне, что нет ничего интересного, а когда позже рассказывала подробности, я делал для себя очень важные выводы, и ты, именно ты, дважды спасла мне жизнь… Помнишь?

— Помню.

Она тогда рассказывала ему содержание шифровок о деятельности савинковцев в Польше и о требовании решительной борьбы с их представителями в случае, если они появятся в Ревеле. Воронцов сумел объяснить тогда Марии Николаевне, как для него важно это ее сообщение, ибо у него много врагов среди савинковцев.

Через нее он узнал и о приезде Пожамчи, а этой ночью она сказала, что сегодня Литвинов должен был посетить президента по поводу непрекращающейся враждебной деятельности белой эмиграции в Ревеле…

Карла Энновича Юрла зарезали в подъезде около полуночи. Окостеневшее тело нашли утром — длинно закричал молочник, привезший творог и сметану жильцам третьей и пятой квартиры…

…Ранним утром, когда еще не развиднелось и последний мороз казался сероватым, тяжелым, Воронцов, остановившись неподалеку от своего дома, увидел, как в полицейскую карету затаскивали Никандрова. Его били по шее, вталкивая в карету, а он кричал что-то свирепое и яростное.

«А ведь это, верно, его вместо меня взяли, — понял Воронцов и хотел было открыться полиции, но потом он решил, что Никандрова и так освободят, разобравшись в ошибке, а его они, видимо, освобождать не станут, а после он понял, что, вероятно, и Никандрова не станут быстро освобождать, а скорее всего вышлют — хорошо в Латвию, а то и обратно домой, и вспомнил он сегодняшнюю ночь, и Карла Энновича, и Оленецкую и увидел себя со стороны и подумал: „Будь же мы все трижды прокляты!..“»

И стало ему до того вдруг противно жить на этой земле, что он было подумал пойти к морю и утопиться, но потом вспомнил, как издевался над самоубийцами, и позвонил Нолмару.

— Вы уже знаете об арестах? — спросил Нолмар.

— Она сказала об этом ночью. Я не успел никого предупредить. Кто мог подумать, что президент так быстро подчинится их нажиму…

— О том, что зарезан журналист Юрла, тоже знаете?

— Как вы думаете, если большевики потеряют миллионов сорок долларов, — это для них будет ощутимо? — не отвечая на вопрос Нолмара, спросил Воронцов.

— Естественно… Они ведь выходят к барьеру — им торговать надо. Но, исчезнув там, где эти деньги объявятся?

— Где-нибудь да объявятся… Мне нужны документы, Отто Васильевич, билет до Москвы и денег — немного.

— Документ на чье имя?

— На любое, не суть важно…

— Это я понимаю… Фотография-то чья должна быть там?

— Моя.

— Ах, вот как… Тогда я повторю свой вопрос: где объявятся потом эти миллионы?

— Где-нибудь да объявятся…

— Тогда вы «где-нибудь» себе документы и заказывайте…

— Где бы им нужнее объявиться? — после долгой паузы, решив было вылезти из машины, но потом поняв, что положение его до унизительного безвыходное, спросил Воронцов.

— В Германии.

— Вы хотите, чтобы часть денег перешла в ваше пользование?

— Почему же часть? Все эти деньги должны перейти в наше пользование. За каждый доллар мы будем расплачиваться марками — по спекулятивной, естественно, цене.