– Ты… – выдохнула Диана. – Ты, Рафалов… поступаешь, извини меня, просто подло. Ты выдергиваешь от-дельные эпизоды… которые обусловлены определенной эпохой… не давая себе труда выявить общую тенденцию…
– Эпоха получается похожая, – все так же негромко выговорил Кинтель. – Как послушаешь радио…
– В том, что говорится по радио, Николай Васильевич не виноват! А ты… ты просто оскорбляешь! Нет, не меня! Мне обидно за великого писателя!
– Мне тоже… – вздохнул Кинтель.
– Всё! Можете быть свободны!
В коридоре Алка Баранова сказала:
– Скребешь на свою голову, Данечка. Диана Осиповна – человек памятливый.
– У нас плюрализм, – буркнул Кинтель.
– Вот-вот. Она тебе и покажет "плю"…
– Скажет "подбери соплю", – вставил оказавшийся рядом Ленька Бряк.
– Сам подбери.
На крыльце настроение опять улучшилось.
Школа выходила фасадом в сквер со старыми кри-выми кленами. Было много ярко-желтых листьев, но летнее тихое тепло еще по-прежнему согревало окружающий мир. На кленах, будто елочные игрушки, болталась там и тут малышня с пестрыми ранцами – отпущенные с продленки первоклассники и второклассники. На вытоптанной площадке был вкопан турник. На турнике, уцепившись ногами, висел вниз головой Салазкин. В таком положении он ловил красный мяч, который с хохотом пинали в его сторону два продленочных пацана.
Салазкин увидел Кинтеля. Пропустил мяч, упал с турника на руки, вскочил. Нерешительно заулыбался. Кинтель сразу понял: Салазкин ждал его. Целый час! Хотя и делал вид, что он здесь просто так, забавляется с малышами.
– Привет, – небрежно сказал Кинтель. – Домой пойдешь?
– Да, разумеется! – Салазкин подхватил с земли сумку.
И они пошли. Салазкин смущенно поддавал ногой сухие листья. При этом слегка косолапил.
– Чего хромаешь?
– Ерунда! На физкультуре ступню подвернул… А ты…
– Что?
– Какой-то немножко хмурый.
Кинтель был не хмурый, он улыбался внутри. А что насупленное лицо, так это не стерлась еще память о стычке с Дианой.
– С классной поругался. На почве расхождения литературных взглядов… – Он дурашливо вздохнул. – Не надо было, да прорвалось. Наверно, зловещий переходный возраст наступил.
Салазкин весело оживился:
– Ой, у меня мама этого возраста как чумы боится! Если что не так, сразу: "Ну вот, он уже наступает!" Я говорю: "В десять лет еще рано". А она: "Но все равно это случится! И мне заранее жутко…"
"Наверно, единственное дитя у мамы", – со скрытой усмешкой подумал Кинтель. И Салазкин, кажется, угадал эту мысль:
– У меня две сестры: Зоя и Соня, близнецы. Они уже студентки, в Москве. Мама говорит, что с ними не было никаких забот и тревог. А со мной…
– Господи, а с тобой-то что? – вырвалось у Кинтеля.
– Ну-у… – Салазкин смешно помотал головой (коричневые волосы разлетелись). – Я не укладываюсь в параметры… Сейчас ведь как? Чтобы семья считалась "на уровне", нужен минимальный набор: импортная стенка в гостиной – раз, цветной телевизор – два, машина "Жигули" – три, породистый пес – четыре и ребенок, который занимается музыкой, или английским, или фигурным катанием, или еще чем-нибудь таким…
– Значит, все в тебя уперлось?
– Представь себе! Стенку добыли, в давние времена еще. Телевизор имеется. Пес, он хоть и без родо-словной, но вполне приличный терьер. Машины нет, но тут уважительная причина – мама страшно боится, что папа, если будет водить автомобиль, врежется в первый же столб. А больше некому… А со мной – просто беда. Никаких ярких данных.
– Ну уж… – вежливо сказал Кинтель.
– Даю слово!.. В английскую школу не взяли, потому что картавил в детстве. К спорту – ни малейшего призвания. К музыке – тоже…
– Ты ведь здорово пел тогда на "Кутузове"…
– Ох уж "здорово"! Просто вспомнилась эта песня… Кстати, музыкальный слух – это еще не талант. Голоса-то никакого. А если бы и был, у мальчиков он в четырнадцать лет все равно пропадает…
"А откуда эта песня?" – хотел спросить Кинтель. И не решился почему-то. Словно почуял границу, за которую при непрочном знакомстве заходить не стоит, хотя Салазкин и был вроде бы бесхитростно откровенен. Кинтель сказал о другом:
– А бывает наоборот: в детстве никакого голоса, а потом вдруг бас, как у Шаляпина…
– Кстати, папа обожает Шаляпина! У него старинные пластинки есть. И книга – шаляпинские мемуары…
Так вот, болтая, прошли они по улице Мичурина, по Камышловскому переулку, вышли на улицу Достоевского. Кинтель не подал виду, что заметил, как в Камышловском переулке напрягся и стрельнул глазами Салазкин, ожидая встретить недавних врагов. Никого не встретили. Миновали дом Кинтеля, но Кинтель промолчал об этом. Уже когда желтые утесы "Гнезда" на-двинулись вплотную, Салазкин спохватился:
– Ой, а ты где живешь?
– Прошли уже.
– Ой… а почему ты… Меня, что ли, провожаешь, да?
– Ну… шагаем и шагаем. Заговорились.
– А то я подумал: может быть, ты решил, что я боюсь один идти… – Салазкин бросил зеленый взгляд.
– Ничего я не решил… Да и не тронет никто тебя теперь, я ведь предупредил. Они нормальные ребята, только иногда находит на них такое… "Классовая вражда" какая-то…
– Я понимаю, – покладисто сказал Салазкин.
– А еще мне охота было посмотреть, где ты живешь, – выкрутился Кинтель.
Салазкин обрадовался:
– Да? В таком случае идем до конца! Ко мне домой!
– Да ну, зачем это?.. – Кинтель вспомнил Денисовых – маму и папу.
– Пойдем, пойдем!.. Я понимаю, ты стесняешься. Напрасно, потому что дома никого нет. Кроме Ричарда… Мама приходит позже, папа со студентами на картошке…
Они вошли в крайний подъезд шестнадцатиэтажной громады. Поехали в лифте. Кинтель – с удовольствием: не часто случалось такое. Специально кататься на здешних лифтах он с "достоевскими" ребятами не ходил. Чудилось в этом что-то унизительное: быть чужим, ждать, что закричат и прогонят…
Салазкин уже в кабине деловито вытянул из-под галстука ключ на шнурке. В коридоре на девятом этаже, когда Салазкин подступил к двери, бухающим эхом отдался собачий голос.
Дверь открылась, сунулся из нее большущий, с жесткой бараньей шерстью пес. Но Салазкин запихал его обратно.
– Даня, входи… Ричард, это Даня, свой! Ты должен его уважать.
Пес помахал хвостом-обрубком в знак того, что согласен уважать Даню. Доброжелательно обнюхал его брюки. И Кинтель бесстрашно потрепал Ричарда по за-гривку.
Салазкин сказал:
– Дома он со всеми добродушный. А вот на улице постороннего не подпустит. Если бы я сегодня шел не один, а с ним, никто бы не пристал…
– Теперь и так никто не пристанет, – снова успокоил Кинтель. И стал расшнуровывать кеды.
– Да не надо! У нас дома нет такого японского обычая, чтобы обувь снимали… Пошли!
Квартира была трехкомнатная. С хорошей мебелью, но без лоска, который ожидал увидеть Кинтель. С азметным беспорядком, какой бывает, если в доме все заняты и нет времени для постоянной приборки. На стенах – желтоватые гравюры со всякими античными персонажами, в рамках и под стеклом. И всюду книги, книги, книги… Кинтель ревниво подумал, что у них с дедом и десятой части не наберется, хотя Виктор Анатольевич был тоже библиофил… А еще тут и там пестрели на полках глиняные расписные игрушки: красавицы в пышных юбках, лихие гармонисты, индюки с радужными хвостами, разноцветные кони с выгнутыми шеями. Салазкин заметил, что Кинтель смотрит на них:
– Это мамины. Она специалист по народным промыслам. Раньше работала в Управлении культуры, а теперь ушла в малое предприятие, расписывает дымковских кукол. Их знаешь как ценят! Иностранцы приезжают – и весь товар нарасхват! Потому что это ведь искусство…
– Сань, а книжку можно посмотреть? – вспомнил Кинтель. – Ну, ту самую…
– Конечно! Она у папы в кабинете, там у него все раритеты.
В кабинет Денисова-старшего Кинтель ступил с робостью. Знал уже, что отец Салазкина не просто преподаватель, а профессор Преображенского университета, доктор наук, автор нескольких исторических книг и ездил недавно в научную командировку в Голландию ("Вот эти часы привез, с корабликом…" Белые фаянсовые часы с голубым парусником и ветряной мельницей на берегу тикали бодро, как у себя в Голландии, привыкли).