Фарлоу говорил, ей около тридцати, вдруг вспомнил Лэйд, поспешно прижимая к груди котелок, но во имя всех Девяти, она выглядит как египетская мумия, пролежавшая в песках тысячу лет.
Он неуверенно кашлянул.
— Мисс Гаррисон? Позвольте засвидетельствовать вам свое уважение.
Прозвучало старомодно и по-дурацки — так никогда не говорят в Миддлдэке. Может, он внутренне полагал, что вложенная в эти слова чопорность каким-то образом сроднит его с этими холодными чертогами, где много лет пребывала мисс Гаррисон? Если так, то напрасно — ровно никакого эффекта его слова на лежащую женщину не произвели.
— Меня зовут Лэйд Лайвстоун, я держу лавку в городе. На Хейвуд-стрит.
В крохотной комнатушке не пахло ни карболкой, ни мочой, ни прочими ужасными запахами, которые воцаряются вокруг тяжело больного человека и которые воображал себе Лэйд, открывая дверь. Только крахмалом, лакированным деревом и холодным камнем. Как будто сама мисс Гаррисон давно перестала источать свойственные человеческому телу запахи.
Он еще раз прочистил горло без всякой на то необходимости.
— Имею сожаление сообщить, что явился в некотором роде не по своей воле и вынужден принести дурные вести. К моему глубочайшему прискорбию, прошлой ночью миссис Гаррисон из Мэнфорд-хауса…
— Я знаю.
От неожиданности Лэйд едва не клацнул зубами. По пути сюда он заготовил небольшую речь, которую успел два или три раза мысленно отрепетировать. Пожалуй, это была хорошая речь — в меру деликатная, в меру возвышенная, исполненная христианской кротости и проникнутая траурной грустью — превосходный образчик той чопорной и удушливой викторианской традиции, которую сам Лэйд в душе терпеть не мог. Только сейчас, когда губы мисс Гаррисон едва заметно шевельнулись, он сообразил, как это нелепо — скорбеть по мертвецу перед лицом человека, который сам мало отличается от мертвого.
— В таком случае… кхм…
— Зачем вы сюда пришли?
Она говорила тихо — так тихо, что Лэйду казалось, будто сквозь слова он слышит скрип ее сухой кожи, натягивающейся на скулах с каждым движением губ.
— Я… Видите ли… — Лэйд сделал резкий короткий вдох, как делают иногда ловцы жемчуга перед погружением в бездну, — Дело в том, что меня с покойной миссис Гаррисон связывали некоторые финансовые взаимоотношения. Я-то сам лавочник из Миддлдэка. Не так давно ваша мать открыла у меня в бакалейной лавке счет. Для будущих покупок. И успела внести средства. Узнав о ее кончине, я как джентльмен счел себя обязанным вернуть деньги ближайшим ее родственникам. Однако у меня нет информации, какой из городских нотариусов занимается ее наследством, так что если вы… кхм…
— Сколько вы ей должны?
Лэйд сделал быстрые мысленные вычисления.
— Ровным счетом два фунта, мэм.
Господи, нападение полчищ крохотных чудовищ, вооруженных бритвенными лезвиями и иглами покажется ему детским лепетом, когда в конце месяца придется объяснять вооружившейся гроссбухами Сэнди, куда делись деньги. Но сейчас это не играло роли.
— Если желаете, я выпишу счет и вы сможете…
Ему захотелось треснуть себя тростью промеж глаз. Выпишу счет! Как будто она может явиться в любой банк в Майринке! Господи, ну и осел!
— Простите, я…
— Все в порядке, мистер Лайвстоун. Я чту вашу честность и ваше желание выполнить обязательства перед моей несчастной покойной матерью. Я надеюсь, она отбыла в лучший из миров, сохранив в сердце веру в человеческую добродетель, образцом которой вы являетесь.
Амилла Гаррисон говорила сухо и монотонно, как заведенный автоматон, глядя в потолок над собой темными ничего не выражающими глазами. Лэйду даже показалось, что ей не требуется набирать воздуха для длинной речи — грудь под покрывалом оставалась практически недвижима.
— Я знаю, моя мать редко выходила из дома, но будьте уверены, мистер Лайвстоун, в глубине души она была истовой христианкой, исполненной веры и сострадания. Ее кончина стала для меня ужасной утратой. Если вас не затруднит, не могли бы вы сделать кое-что для меня ради спокойствия ее бессмертной души?
— Разумеется! — Лэйд ощутил некоторое облегчение, — Безусловно!
— Вас не затруднит самостоятельно обналичить эти деньги?
— Нет, нисколько.
— Хорошо. Тогда обналичьте эти два фунта и переведите в самую мелкую монету. В фартинги. С этим не возникнет осложнений?
— Думаю, нет, — Лэйд улыбнулся, мысленно прикинув, что это будет чертовски большая груда меди — тысяча девятьсот двадцать монет, как сообщил ему внутренний арифмометр, — Определенно, нет.
— Хорошо. После этого навестите тело моей несчастной матери в госпитале — и вбейте всю эту кучу денег прямиком в ее остывшую, старую морщинистую задницу.
Лэйд молча ковырнул каблуком пол. Тщетная попытка. Даже если бы ему удалось проделать отверстие в тяжелом мраморе Олд-Донована, чтобы провалиться сквозь землю, внизу его будет ждать не успокоение, а исполненные нечеловеческой ненависти демонические поезда, круглосуточные рыщущие в поисках поживы.
— Простите, — наконец сказал он, — Мне следовало понять, что сейчас не лучший момент для визита. Примите мои извинения.
Он собирался было водрузить котелок на голову и развернуться к двери, когда произошло то, что заставило его замереть на месте. Темные глаза Амиллы Гаррисон беззвучно шевельнулись в съежившихся глазницах живой мумии, впервые коснувшись его.
— Боюсь, это мне надо перед вами извиниться, мистер Лайвстоун.
— Что?
— Первое, что я поняла, оказавшись прикованной к кровати, это то, что все вещи в мире делятся на два типа. Те, которыми мы управляем, и те, над которыми мы не властны. Мое тело внезапно оказалось приписано ко второй категории. И мне потребовалось много времени, чтоб к этому привыкнуть.
— Но… Но за что вы извиняетесь?
Темные глаза были похожи на куски угля. Не горящего в камине, а холодного и мокрого, как уличный камень, который уже никогда не даст жара.
— Есть вещи, над которыми я не властна, и это касается не только моего тела.
Лэйд промолчал, не зная, что сказать. Он ощущал себя так, будто открыл доставленный поставщиком ящик консервированного шпика, но обнаружил внутри что-то совсем другое — патентованное средство для выведения пятен или персиковый компот.
— Она рассказывала вам про моего отца?
Он вспомнил портрет в темной, источающей гнилостный смрад, гостиной, превратившейся в камеру пыток. Седой джентльмен с ухоженными на старомодный манер усами и мягким, немного ироничным, взглядом.
— Боюсь, совсем немного.
— Его звали Одрик Аймон Гаррисон. Она любит говорить, что он был капитаном корабля, но это не так. Он был обычным инженером. Когда мне было семь, его отправили в Джакарту, руководить постройкой железной дороги. Аролине, моей сестре, было пять.
«Должно быть, бредит, — подумал Лэйд, ощущая тягучую неловкость, сковавшую его собственные члены параличом, — Впрочем, у тех, кто в бреду, обычно жар, а она выглядит бледной и холодной…»
— Он должен был пробыть там год. Но пробыл гораздо дольше. Он никогда больше не вернулся на остров, мистер Лайвстоун. Вместо него вернулся лист бумаги. Обычное письмо.
— Он… погиб?
— Его не сожрали индонезийские тигры. Его не убили разбойники-даяки[45]. Он не скончался от лихорадки и не сгинул в море во время кораблекрушения. Мой отец, Одрик Аймон Гаррисон, сообщал любящей жене и двум дочерям, что никогда больше не вернется домой. Там, в тысячах миль от Нового Бангора, он обрел новое счастье — и новую семью.
— Мне… жаль, мисс Гаррисон. Мне очень…
— Ваше сожаление такое же фальшивое, как оливковое масло на ваших полках, — мертвым, ничего не выражающим голосом произнесла Амилла Гаррисон, — Если кто-то по-настоящему и сожалел, так это моя мать. Эта новость оглушила ее — настолько, что нам даже казалось, она не оправится. Она надела траур, словно мой отец был уже мертв. Завесила все зеркала. Почти перестала выходить из дому. Начала вести себя так, как положено вести добропорядочной вдове. Но мы с Аролиной видели — она похоронила не только его. В ее взгляде, когда она смотрела на нас, было что-то такое, отчего нам делалось не по себе. Она словно смотрела на погребальных кукол, обряженных в платья и убранных лентами, а не на как своих дочерей.