Золотой конь уже приворачивал с дороги к распахнутым воротам. Конь входил в темноватый под соснами двор интерната, и был он теперь не золотым, а мохнато-серебряным. На его спине, на боках, на фыркающей морде настыло морозное кружево.
— Тпр-р-р… — донеслось изнутри странной повозки, и повозка остановилась у крыльца, и это оказались всего-навсего обыкновенные сани-розвальни, а сверху саней возвышалась летняя телега с откинутыми назад оглоблями и с неглубоким дощатым кузовом.
— Тпр-р-р! Приехали… — повторил голос, и на снег из саней широких, из-под самой телеги, медленно вылез бородатый Филатыч. Лоб, щеки, нос у него от холода полиловели. Маленькие, по-старчески блеклые глазки радостно моргали. Он прикрутил вожжи к высокому передку саней и, заметая длиннополым тулупом снег, прошел к голове лошади. Он ухватил ее под уздцы, победно глянул на толпу ребятишек и с полупоклоном обратился к заведующей:
— Принимай, Павла Юрьевна, хорошую помощницу! Зовут — Зорькой. Дождались мы с тобой, отмаялись!
Он дружелюбно хлопнул рукавицей Зорьку по сильной, гладкой шее. Зорька фыркнула, вскинула голову. Павла Юрьевна отшатнулась, на всякий случай загородилась рукой. Она — человек городской, питерский — лошадей немного побаивалась. Но потом укрепила пенсне на носу потверже и медленно, издали, обошла Зорьку почти кругом.
Обошла, встала и, довольно покачивая из стороны в сторону головою, восторженным голосом произнесла:
— Как-кой красавец! Это намного больше всех моих ожиданий…
Она опять повела головою, выставила вперед ногу в растоптанном валенке и широким жестом ладони показала ребятишкам на Зорьку:
— Вы только посмотрите, товарищи! Это же конь — прямо великолепнейший! Вы согласны со мною, товарищи?
— Согла-асны… — нестройным хором протянули «товарищи», все разом рукавами утерли озябшие на холоде носишки, а Саша Елизаров сказал:
— Буэнос бико!
Эта фраза должна была означать по-испански: «Славный зверь!»
Филатыч засмеялся:
— Да что ты, Юрьевна! Разве это конь? Это просто кобылка по-нашему, по-деревенски. Да еще и — жерёбая… В ожидании будущего приплода, так сказать.
Павла Юрьевна удивленно глянула на старика и осуждающе нахмурилась:
— Ну-у, Филатыч… Что за слова? При детях!
— А что «слова»? Хорошие слова… Кобылка она и есть кобылка. Скоро нам жеребеночка приведет… Махонького… Гривка и вся шерстка у него будут мягонькие, так и светятся, так и светятся, словно обмакнутые в солнушко! Жеребеночки завсегда рождаются такими.
Ребятишки, услыхав про жеребеночка, счастливо засмеялись. А Митя шагнул к лошади, протянул ей раскрытую ладонь. Лошадь тихо ржанула, звякнула железками узды. Филатыч узду приотпустил, и Зорька мягкими, нежными губами ткнулась в ладонь Мити. По ладони пошло тепло. Митя так весь и задрожал от ответной радости и нежности, а Филатыч удивился:
— Вот так да! Признала мальца… А мне сказали: «Ребятишек около себя она любит не шибко». Ну что ж! Если разрешит начальство, быть тебе, парень, в конюхах, в моих заместителях. А то я один-то теперь не управлюсь.
Митя, не отнимая от Зорькиных губ ладони, с такою надеждой, с такою мольбой глянул на «начальство», на Павлу Юрьевну, что она сразу закивала:
— Да, да, да! Пусть будет, пусть будет. Я всегда говорила, Митя Кукин — человек надежный, и лошадка, как видно, это почуяла тоже.
Вот так вот и началась Митина дружба с Зорькой, которая сразу стала самой настоящей кормилицей и поилицей всего интерната. На Зорьке привозили из леса дрова, с недальней лесной речки воду, на ней ездили на железнодорожный полустанок Кукушкино в казенную пекарню за хлебом и там же, на полустанке, забирали почту.
Раньше все это Филатыч доставлял в интернат, с великим трудом на случайных деревенских подводах, а теперь лошадь стала своя, и хозяйственные дела у Филатыча пошли веселее.
Когда же завхоз увидел, как ловко и заботливо ухаживает за лошадью Митя, как наделяет ее сеном, носит ей с кухни в бадейке подогретую воду, чистит по утрам соломенным жгутом, то научил мальчика еще лошадь и запрягать, и стал Митю брать с собою в поездки, а куда поближе, так разрешал ездить и одному.
Запрягать Зорьку было трудно не слишком. Самая во всем здесь сложность — это стянуть тугие клешни хомута тонким ремешком. Тут надо было, стоя на одной ноге, на земле, другою ногою упираться в бок хомута и тянуть ремешок на себя. А росту для этого у Мити не хватало. Но он стал подкатывать к лошади чурбан и управлялся с этой подставки отлично.
И вот возится Митя рядом с лошадью, закладывает ей на спину потник, седёлку, лезет за пряжкой подпруги под круглое, теплое, все в крупных прожилках брюхо, и — Зорька не шелохнется. Мите рядом с нею тоже хорошо. Он с ней — разговаривает. И лошадь косит на Митю добрыми блестящими глазами, будто все понимает. Да так оно, наверное, и есть. Потому что, когда Митя рассказывает ей про то, как на страшном пути из охваченного войною родного города он отстал, потерялся от своей матери, от сестренок, то Зорька каждый раз нетяжело опускает ему на плечишко свою большую морду и вздыхает вместе с мальчиком.
На этой вот Зорьке в один из мартовских деньков Митя и собрался к лесному ручью за водой. Собрался вместе с Сашей, а за ними увязался и самый маленький житель интерната — Егорушка.
Времени было — за полдень. С южной стороны крыш капало, тонкие сосульки отрывались от карниза школы и со звоном шлепались в мелкие лужицы на утоптанном снегу. Интернатский петух Петя Петров ходил вокруг лужиц, любовался на свое отражение, хлопал крыльями и восторженно орал. Ему откликались через дорогу, через поле деревенские петухи.
Митя вывел из конюшни Зорьку, впятил ее в оглобли, не спеша запряг. Потом вскочил в сани, утвердился на широко расставленных ногах между пустой бочкой и передком, дернул веревочные вожжи и, стоя, подкатил к школьному крыльцу.
Мальчики — Саша и заплетающийся в длинном пальто Егорушка — подбежали следом. Они несли ведра.
С крыльца спустился Филатыч в красной распоясанной рубахе и с рубанком в руках. Не выпуская рубанка, свободною ладонью он ощупал на спине Зорьки войлочный потник, проверил, удобно ли потник положен, подергал тугой ремень чересседельника, посмотрел на лужи, на солнышко.
— Теплынь! Надо бы нынче к ручью самому съездить. Как бы не располоводилось, не разлилось… Ты, Дмитрий, вот что: ты на лед нынче лошадь не загоняй, а встань с бочкой на берегу. Понял? Ну вот и ладно… Ну вот и езжайте. Завтра проверю сам, а сегодня рамы чиню — времени нет.
Саша с Егорушкой бросили ведра в сани, вскарабкались верхом на бочку; Митя радуясь, что едет за главного, без Филатыча, громко чмокнул губами, и Зорька легко, рысцой понесла сани по дороге.
Водовозная дорога сразу от школы уходила в лес. Она ныряла под мощные корабельные сосны, и снег под соснами был еще по-зимнему чист и крепок. В лесу держалась прохладная тень, но там, где прямые, с темно-коричневыми, словно пригорелыми, низами деревья разбегались просторней, там во всю тенькали синицы. В голубом прогале неба ласково и призывно кyркал одинокий ворон. А еще выше, в самой бездонной синеве, громадились белыми башнями невесомые, почти неподвижные облака.
— Шарман! — сказал, сидя на бочке и задрав кверху голову, Саша, и это должно было означать по-французски: «Красота!»
А Егорушка тоже огляделся, потянул носиком сосновый воздух, распахнул еще шире и так всегда изумленные, в длинных ресницах, ореховые глаза и сказал:
— Хорошо-то как…
Потом подумал и добавил:
— А у меня завтра день рождения!
Митя, стоя в передке саней и придерживая обеими руками вожжи, сразу обернулся:
— Сочиняешь, Егорушка? Опять?
Митя хорошо знал за Егорушкой такой грех. Егорушка попал в интернат совсем маленьким, не помнил, когда у него настоящий день рождения, а справить этот день ему очень хотелось, и малыш придумывал его себе на каждой неделе чуть ли не по три раза.
Но теперь Егорушка замотал головой и сказал: