11 марта 1931

Милосердие как присутствие, как абсолютная готовность помочь. Никогда его связь с бедностью не представала передо мной так ясно. Обладать — это значит почти неизбежно быть обладаемым. Обладаемые вещи как посредники. Это требует более глубокого рассмотрения.

В основе милосердия лежит присутствие как абсолютная самоотдача, как дар, который вовсе не обедняет; напротив, мы здесь вступаем в такую сферу, к которой становятся совершенно неприложимыми понятия мира вещей. Нужно видеть, что эти понятия строго связаны с самим понятием предмета. Если, обладая четырьмя предметами, я отдаю два, то совершенно очевидно, что мне останется только два, следовательно, я вдвое обеднел. Это имеет смысл только при условии, что я полагаю определенное интимное отношение между собой и этими предметами, что я считаю их, если можно так сказать, консубстанциальными себе, что их присутствие или отсутствие в самом прямом смысле слова волнует меня.

Углубить понятие неспособности к служению. Мне кажется, что оно связано с тем, что составляет самый корень создания как такового. С этой позиции я задаю себе вопрос: нельзя ли определить всю духовную жизнь в целом как комплекс деятельности, посредством которой мы стремимся уменьшить имеющуюся в нас долю бесполезности? Связь между бесполезным бытием и ощущением потребности быть необходимым. Показать, что неспособность к служению неотделима от определенной разновидности приверженности к себе, еще более примитивной, чем себялюбие.

Смерть как абсолютное отрицание неспособности к служению.

Это, по-моему, имеет вид серьезных размышлений; ибо мы видим здесь необходимость различать себялюбие, связанное с неспособностью к служению, и любовь к себе как к свободному существу, то есть к тому, чем Бог может меня сделать; эта законная любовь оттеняется своей противоположностью: ненавистью к себе, которая может превратиться в своего рода влечение к смерти. Проблема относительной неспособности к служению себе. Здесь есть что-то очень интересное.

Анализ понятия неспособности к служению.

Мне кажется, что оно всегда включает в себя понятие уступки. Иметь бесполезный капитал это значит иметь его частично проданным. Это совершенно ясно там, где речь идет о материальных благах. Нужно посмотреть, насколько понятие можно расширить тем методом, который я обдумывал сегодня утром. Типичный случай встает в моем сознании: мою симпатию пытаются вызвать, демонстрируя передо мной свою неудачу; я чувствую, что она не может у меня возникнуть. Теоретически я знаю, что рассказанное мне должно вызвать жалость; но я ничего не чувствую. Если бы я видел своими глазами нищету, о которой мне говорят, несомненно, все было бы иначе; известный непосредственный опыт освободил бы во мне источники этих чувств, отворил бы эти замкнутые двери. Странная вещь: я хотел бы снова пережить то чувство, которое я называю "взять на себя" (я думаю, нормально в подобном случае быть взволнованным), но я ничего не ощущаю; я не могу располагать сам собою. Без сомнения, я бы мог, применив нечто вроде духовного тренинга, добиться от себя чего-то похожего на это чувство; но, если я искренен, я не буду этим обманут; и я хорошо бы понимал, что это лишенная всякой ценности имитация. Существует два предельных случая, когда совершенно невозможна такая сделка, которую, впрочем, трудно строго определить; случай ребенка и случай святого. Эта сделка, очевидно, связана с тем, что называют ростом опыта; и мы возвращаемся к тому, что я написал несколько лет назад: нет жизни без цели; жизнь неотделима от известного риска. По мере того как я устраиваюсь в жизни, у меня появляется тенденция к разделению своего рода между тем, что меня касается, и тем, что меня не касается. Это разделение кажется разумным. Каждый из нас становится центром некоего ментального пространства, Которое построено из концентрических зон располагающихся по нисходящей связей и интересов, и по мере этого нисхождения возрастает неспособность к служению. Здесь есть что-то, выглядящее для нас настолько естественным, что мы отказываемся составить об этом малейшее понятие, малейшее представление. С некоторыми из нас могла бы произойти та или иная встреча, которая разбила бы рамки этой персональной эгоцентрической топографии; я знаю по опыту, что случайно встреченный незнакомец, просящий помощи, может перевернуть все планы; то, что казалось близким, становится бесконечно далеким, и наоборот. Именно в таком опыте осуществляется переход, заполняются все пустоты; я, однако, думаю, что этот опыт, оставляющий в глубине сердца ощущение душевной грусти, способен внезапно заставить нас осознать несущественный характер того, что я назвал нашим ментальным пространством, и кристаллизующихся в нем возможностей. Но особенно факт святости, реализованной в некоторых существах, напоминает нам, что кажущееся нам нормальным порядком является с другой точки зрения лишь ниспровержением порядка прямо противоположного.

Метафизически, без сомнения, неправильно говорить "я — это моя жизнь"; это утверждение содержит некую неясность, которую выявляет размышление; тем не менее эта неясность не только неизбежна, но и находится в основе человеческой драмы, придавая ей отчасти свой смысл. Эта драма утратила бы свое величие, если бы тот, кто отдает свою жизнь, не был поставлен в такие условия, в которых его жертва может — или должна — казаться ему полным самопожертвованием.

Нужно ясно видеть, что было бы не только опасно, но совершенно греховно не понять призыва порвать радикально с тем, что я называю нормальными условиями мирского опыта. Все, что мы можем сделать, — так это признать, по крайней мере, мысленно, что эти условия содержат в себе аномалию с точки зрения трансценденталистской философии.

Можем ли мы, с другой стороны, утверждать, что пространство в обычном смысле этого слова в действительности есть лишь нечто вроде перевода этой системы в концентрические зоны, которые я описывал? Но здесь можно задать Вопрос: не имеет ли двойного значения устранение расстояния? Оно связано с преобразованием физического понятия пространства, но одновременно и с утратой меры протяженности и его качественного значения. Кажется, что не происходит ничего подобного в отношении времени, но это просто потому, что прошлое по самому определению исчезает из виду, ибо в сущности это нечто, перед лицом чего мы бессильны. Нужно было бы, впрочем, даже здесь заглянуть глубже, поскольку, если материальность (!) прошлого незыблема, оно приобретает ценность, различную окраску, согласно перспективе, в которой мы его рассматриваем; и эта перспектива изменяется вместе с нашим настоящим, т. е. в зависимости от наших действий.

(Я привожу пример, который только что пришел мне в голову: кто-то прожил беспросветную жизнь, он умер в нищете, возможно, отчаявшись; очевидно, от тех, кто следует за ним, зависит сделать явными последствия его жизни, которые способны придать ей значение и ценность а posteriori; во всяком случае, этого недостаточно; что-то в нас требует, чтобы эти последствия стали известны тому, кто своей жизнью, своей жертвенностью способствовал развитию. Что же означает это требование; справедливо ли оно? И в какой мере мы можем смириться с тем, что реальность его игнорирует? Трудные вопросы для постановки на интеллигибельном языке.)

Связь неспособности к служению — и тем самым не-присутствия — и замкнутости на себе. Здесь есть некая тай — на; и я думаю, что мы обретаем полную теорию 'Ты". Когда я связан с бесполезным существом, у меня возникает сознание, что я с кем-то, для кого меня не существует, и, следовательно, вся вина ложится на меня самого. Могу ли я определить Бога как абсолютное присутствие? Это дополняет мою идею абсолютного прибежища.

15 марта

Быть неспособным к служению — быть занятым собой. Но размышление должно коснуться этого "собой". По ходу анализа мы открываем, что с нашей точки зрения нет разницы, занят ли человек своим здоровьем, своим состоянием, своей любовницей, своим временным успехом. Выйти из состояния занятости собой означает перестать быть занятым каким бы то ни было определенным предметом, но быть все же очень занятым некоторым образом, который нужно определить. Переход к идее внутренней непроницаемости, закрытости. Я думаю, основываясь на своем глубоко личном опыте, что во всех случаях мы фиксируемся в определенной зоне беспокойства, которое, в сущности, не определено. Но, в противоположность тому, что, как кажется, обнаруживается поверхностным анализом, это беспокойство (и даже эта неопределенность) сохраняется в состоянии фиксации: оно придает ему характер нетерпения, даже возбуждения, которое присуще находящимся в этой ограниченной зоне; это беспокойство — здесь я присоединяюсь к Хайдеггеру и, возможно, Кьеркегору — не выражает ли оно тревогу существования во времени, тоску временного бытия, не содержащую, однако, момента рефлексии в собственном смысле. Эта тоска превращается в отсутствие Надежды (unhope: выражение встречается в поэме Томаса Гарди), которая по отношению к определенному предмету неизбежно оборачивается безнадежностью.