– Пишите заявление.

Федор прихлопнул стул всеми четырьмя ногами к полу.

– Что вы, Елена Модестовна, я же пошутил. Вы однако не дослушали. Так вот, о враждующих лагерях внутри меня. Представьте себе, одна моя половина заявляет о желании разложить вас сейчас на этом столе и заняться с вами сексом. Другая половина, представьте себе, с ней спорит, уговаривает не делать глупостей, за которые потом будет мучительно стыдно.

Елена Модестовна сделалась мертвенно серой и сжала губы до их полного исчезновения. Федор с наслаждением следил за подземными толчками гнева в этой холодной глыбе мемориального мрамора. Но взрыва не произошло.

– Этот пьяный дебош, – процедила она со стиснутыми зубами, – вам так не сойдет, имейте в виду. Пошел вон, щенок.

– Не смею больше обременять вас своим присутствием, – откланялся Федор.

Он отправился гулять по университетскому городку, растекаясь мыслью по поводу странностей человеческой судьбы. Иной раз, к примеру, судьба дает себя знать, что называется, обухом по голове, единожды и навсегда. Иногда же, а может, и чаще всего ее не допросишься явиться и направить тебя по нужной дороге. С некоторых пор Федору казалось: жизнь проходит не то чтобы мимо, а как-то зря. В неясных перспективах он подумывал о женитьбе. Если жениться, тогда жизнь будет проходить, вероятно, не зря, но все же как-то мимо. «А может, в самом деле поехать в горы, – спрашивал он себя, – размышлять там о вечном, собирать кристаллы бытия и складывать из них слово “Бог”?»

Он дошел до стадиона и направился вдоль трибуны. На скамейках повыше курили студенты. Федор уловил слабый запах анаши. Парень в красной куртке, с некогда обваренной чем-то едким щекой, монотонно рассказывал историю из старого детского фольклора «о черной руке и зеленом диване». Только у него фигурировала черная горелая береза и пустая станция метро.

– …огромная, и ты в ней как мошка. А красотища неописуемая, но ты понять не можешь, что именно красиво, – а просто ощущение, что красотища.

На Федора посмотрели, и рассказчик спросил, не проявляя враждебности:

– Тебе чего? Покурить?

– Послушать.

– Ну, слушай.

Федор сел на скамейку поблизости.

– Ты чувствуешь, что вокруг полно невидимых, которые на тебя смотрят, и знаешь, что они тоже неописуемо красивые, хоть и не видишь их. И это все – тайна. Ты попадаешь в тайну, в самую середину. Ты вдруг понимаешь, что эти невидимые смотрят на тебя, на твою жизнь все время, а не только здесь, и внушают тебе, что нужно делать. Ты не знаешь, добрые они, мудрые или злобные, вредные. Это хуже всего. Если решишь, что они злые, то сойдешь с ума, потому что не сможешь забыть, как они смотрят и думают за тебя. Можешь прямо там свихнуться и даже не выберешься со станции. Или выберешься, а потом сковырнешься от тоски. А если решишь, что они мудрые и все правильно делают, тогда они тебя будут одаривать. Богатым сделают или власть дадут. Могут знание особенное открыть, или гением станешь. У них много всего. Главное, горелую березу найти. Вход туда через нее. Но там необязательно метро, а пещера, например, тоже огромная, красоты неописуемой.

Парень в красной куртке замолчал, сделал затяжку, с губ его порскнула прозрачная струйка дыма. Остальные ничего не спрашивали, сосредоточенно безмолвствуя, и Федор догадался, что все они сейчас примеряют на себе испытание таинственной пещерой. Вне всякого сомнения, это были жертвы науки. Причем, подумал он, совершенно конкретной оккультной науки, без разбору импортируемой со всех закоулков мира и колосящейся диким образом на отечественных болотах.

– Вот что меня мучает, парни, в последнее время, – поделился он своим риторическим, – отчего это получилось, что русскую жертвенность так полюбили в мире, что приносить русских в жертву стало даже традицией? Причем у самих же русских в первую очередь. Вот где тайна настоящая.

Студенты, вяло переглянувшись, сочли необходимым не вмешиваться в его далеко идущие размышления. Затоптав докуренные косяки, они оставили Федора в одиночестве на скамейке стадиона. Но и ему стало скучно без всякой пользы греться на солнце. В кармане он нащупал последнюю купюру и пошел покупать пиво.

Впрочем, пивом риторические вопросы на Руси никогда не решались. В результате в руках у него оказалась бутылка водки. Распорядившись ею в три приема, он собрался с духом, остановил машину и поехал в Кисловский переулок, к родителям на покаяние.

День быстро подходил к вечеру. Федор, борясь с хмельной квелостью, сочинял в уме речь, которая должна была пробудить разумное и доброе в душе его отца и вынудила бы того расстаться с некоторой суммой денег. Машина ехала быстро, нигде не останавливаясь, хотя обычно в это время вся Москва коптилась в пробках. За окном мелькали незнакомые улицы. Федор насторожился.

– Шеф, куда везешь?

Ответа он не услышал и повернул голову к водителю. Но тут же подумал, что не следовало этого делать. Им овладело непостижимое состояние безумного ужаса пополам с холодной, совершенно трезвой расчетливостью. Он ясно вспомнил, что денег расплатиться у него нет, а тот, кто сидел за рулем, даже не назвал цену. Федор понял, что нужно бежать, и чем скорее, тем лучше. Он почти слышал, как в голове, в образовавшейся там морозной свежести скрипят напуганные шестеренки и вытачивается сумасшедший план побега.

Федор закрыл глаза, сосчитал до трех и снова посмотрел на водителя. На плечах у того по-прежнему сидела мохнатая медвежья голова, а в зеркале отражалась звериная морда. Ниже головы был буро-зеленый плащ, под ним выпукло обозначалось женское естество. Когда морда начала поворачиваться, Федор толкнул дверь и выпал из машины. В несколько кувырков его отбросило к тротуару, ехавшие следом два автомобиля, страшно проскрежетав, воткнулись друг в дружку.

Держась обеими руками за голову, Федор поднялся и, шатаясь, побежал прочь. Сзади кричали, свистели, но остановить его не смогла бы даже судная труба архангела.

В контакт с родителями, особенно отцом, Федор старался входить как можно реже. На собственные деньги он снимал отдельную квартиру, куда водил девиц легкомысленного поведения и привозил с вокзала курьеров из Сибири, снабжая последних большим количеством слабительного. Ужин в кругу семьи, случавшийся не так часто, почти всегда оказывался расстройством и разочарованием и без того слабых надежд. Но в этот раз все пошло как-то по-особенному наперекосяк.

Заготовленная речь вылетела из головы во время кувыркания на дороге под колесами машин. К тому же, хотя Федору и удалось убедить себя, что медвежья башка соткалась у него в мозгу из спиртных паров, состояние его оставалось взвинченным и нервным. А к утреннему пластырю добавилась обширная ссадина на скуле.

– С таким лицом тебе стоять в переходе с протянутой рукой, – холодно заметил отец за столом.

– Да, пожалуй, мне следует круто поменять свою жизнь, – отозвался Федор.

Но отцу на этот раз было не до его жизни. Он числился третьим в списках своей партии на выборах в областную думу, и за ужином говорил только о политике, впрочем, как всегда, и о плохом состоянии демократии в России. Мать доверчиво поддакивала. Федору ничего не оставалось, как работать за оппозицию.

– Я думаю, – сказал он, – что демократия, если она честная и непредвзятая, должна хоть раз сама себя отменить. Самым демократическим путем. Кстати, прецеденты в мировой истории были, я имею в виду Древнюю Грецию. Но в наше время ей просто не дадут этого сделать – начнут бомбить.

– Ты в этом ничего не смыслишь, и лучше тебе помолчать, – нахмурился отец.

– Меня лишают права голоса? – поинтересовался Федор.

– Ну почему же. Если тебе так хочется поговорить о правах человека…

– Права человека – примитивная политическая ложь, – желчно сообщил Федор. – У человека только одно настоящее право – оплакивать себя. А поиски всеобщего демократического счастья – это поиски Беловодья, бессмысленной мифической страны справедливости и тупого довольства.