Меня подхватили на руки и стали передавать по кругу, от одного к другому. Даже те из них, с кем я был знаком, сейчас казались мне абсолютно чужими. Их руки рвали с меня одежду; напоследок отняли даже компьютерный браслет. Наконец, совершенно голый, я очутился посреди комнаты.

Я стоял в кругу чужаков и дрожал крупной дрожью. Ко мне приблизился Кулагин. На его лице застыло жесткое, неприступное выражение, маска. Он священнодействовал. В руках он держал охапку черной материи. Когда он одним движением накинул ее мне на голову, я понял, что это капюшон. Он наклонился к моему уху и жарко прошептал:

– Теперь ты отправишься далеко, друг.

Затем Кулагин поправил на мне капюшон и затянул завязки. Материя оказалась чем-то пропитанной: я почувствовал резкий неприятный запах. Руки и ноги стало покалывать. Вскоре они совершенно онемели; по телу постепенно разливалось тяжелое тягучее тепло. Я почти перестал слышать посторонние звуки, почти перестал ощущать пол под ногами. Потом я потерял равновесие и внезапно упал, проваливаясь в бесконечность.

Не могу сказать, открыты были мои глаза или нет, – не знаю. Но я видел. Из глубины тумана, который нельзя описать словами, мне навстречу рвались вспышки холодного, пронзительно яркого света. То была Ночь Великого Катализа, стылая пустота, всегда таящаяся по ту сторону уютной домашней теплоты нашего сознания, пустота безбрежная и безжалостная, пустота более пустая, чем сама смерть.

Обнаженный, я плыл в этом космосе, плыл неизвестно куда; холод был невыносим, я ощущал, как его медленный яд постепенно завладевает каждой мельчайшей клеточкой моего тела. Я ощущал, как бледное слабое тепло, сущность моей жизни, аура, покидает меня, источаясь переливающейся плазмой полярного сияния с кончиков моих бесчувственных пальцев. Я продолжал падать; последние жалкие остатки тепла слабыми толчками уходили из меня, бесследно пропадая во всепожирающей бездне космоса. Тело мое побелело, сделалось жестким, покрылось изморозью, проступившей на коже из каждой поры. Меня охватил беспредельный ужас, ощущение того, что я никогда не умру, а буду вечно падать и падать в эту жуткую непознаваемую бездну, что разум мой будет съеживаться от страшного холода, пока не превратится в одну-единственную, насквозь промороженную спору, не содержащую ничего, кроме страха и одиночества.

Время растянулось и почти остановилось. Длящиеся целую вечность эпохи укладывались между несколькими ударами пульса. Но вот я увидел впереди проблеск, белый пузырь, неясную кляксу света, расщелину, ведущую из этого космоса в другой, в лежащее совсем рядом царство сияющего, но чуждого великолепия. Я взглянул туда, я провалился в это царство, пронесся сквозь, и... оказался внутри самого себя. Резкий, раздражающий переход.

Я пришел в сознание, очутившись на мягком полу кулагинской студии. Капюшона на мне уже не было; одежду мне теперь заменяла свободная мантия, стянутая расшитым узорами поясом. Кулагин и Валерия Корстштадт помогли мне подняться на ноги. Меня покачивало, я не успевал смахивать с ресниц непроизвольно текущие слезы, но я заставил себя стоять, и лига разразилась приветственными возгласами.

Кулагин стоял рядом, обнимал меня, подпирал своим плечом и монотонно шептал:

– Помни о холоде, брат. Когда твоим друзьям необходимо тепло, дай его им; но помни о холоде. Когда наша дружба вдруг причинит тебе боль, прости нас; но помни о холоде. Когда чужая глупость станет вводить тебя в искушение, сумей устоять; но помни о холоде. Ибо ты был далеко и вернулся к нам обновленным. Но помни о холоде, помни. Всегда и везде. Помни о холоде.

Закончив наставление, Кулагин сообщил мне мое новое тайное имя, после чего прижался раскрашенными губами к моей щеке. Я безвольно висел на его плече, мое тело сотрясали рыдания. Приблизившаяся Валерия обняла меня тоже; Кулагин, улыбаясь, высвободился и тихо отплыл в сторону.

Члены лиги, один за другим, брали меня за руки, быстро прижимались губами к моей щеке, бормоча поздравления. Лишившись дара речи, я мог только кивать им в ответ. Тем временем, заняв место Кулагина, моим ухом завладела Валерия Корстштадт. Она жарко зашептала свою женскую молитву:

– Ганс, Ганс! Ганс Ландау! Это не все, Ганс Ландау! Остался еще один ритуал, исполнить который взялась я. Этой ночью во Фроте нам будет принадлежать прекрасная комната, священное место, порог которого никогда не преступит ни один железный кобель со стеклянными глазами. Ганс Ландау, сегодня ночью это великолепное место будет принадлежать нам, нам одним!

Зрачки ее глаз были расширены, под ушами и вдоль скул горели пятна румянца. Она явно находилась под воздействием гормональных половых стимуляторов. Я полной грудью вдохнул легкий сладковатый антисептический запах смешанной с потом косметики; у меня перехватило горло, и я опять задрожал.

Валерия вывела меня в холл. Кулагинская дверь наглухо закрылась за нами, превратив гул продолжавшегося там веселья в слабое неясное бормотание.

Псы остались в прошлом. Два пласта реальности, в которых я раньше существовал по отдельности, теперь оказались склеенными, точно магнитофонная лента. Но чувство ошеломленности не проходило. Валерия взяла меня за руку, и мы, надев воздушные ласты, отправились по коридору к центру жилого массива. Я механически улыбался попадавшимся нам навстречу цикадам; для меня они были теперь людьми из другой эпохи. Совсем рядом с ними Полиуглеродная лига предавалась неистовой вакханалии, а они продолжали трезво и рассудительно заботиться о хлебе насущном и дне грядущем.

Внутри Фрота ничего не стоило потеряться. Он был задуман и построен как противовес, как овеществленный бунт против жестко зарегламентированной архитектуры других пригородов ЦК. Огромный пустой цилиндр наполнили вспененным пластиком, пузыри которого затем принимали свою окончательную форму, подчиняясь лишь законам топологии и поверхностного натяжения. Внутренние холлы устроили позднее; двери и воздушные люки в скошенных стенах были установлены вручную. Фрот по праву славился своими безумствами и безалаберной гостеприимностью.

Особой славой пользовались приваты – помещения для свиданий и дел интимного толка, не нуждающихся в афишировании. В любовном, щедром и заботливом оборудовании этих убежищ, свободных от какого-либо надзора, гражданский дух ЦК проявлял свои самые сильные стороны. Никогда раньше мне не приходилось бывать ни в одном из таких приватов, ибо есть границы, переступать через которые человеку под псами не дозволяется. Но слухи доходили и до меня. Доходили сплетни: мрачно-похотливое злословие коридоров и баров, обрывки самых разнузданных домыслов, клочки уклончивых разговоров, мгновенно стихавших при появлении псов. Все, все что угодно, могло произойти в привате, но ни одной живой душе, кроме побывавших там любовников да уцелевших участников самых крутых разборок, как ни в чем не бывало возвращавшихся часом позже к обыденной жизни, не дано было знать, что же именно там произошло...

Когда центробежная сила упала почти до нуля, мы поплыли. Валерия спешила, она влекла меня за собой, как на буксире. По мере приближения к оси вращения пузыри Фрота становились все больше; наконец мы оказались в тихом районе, постоянном месте жительства самых богатых.

И вот мы – у самых дверей самого знаменитого из всех приватов, привата «Топаз», молчаливого свидетеля бесчисленных шалостей и проказ элиты ЦК. Ни один из других приватов Фрота не мог сравниться своей изысканностью с «Топазом».

Небрежно смахнув тонкую пленку пота, образовавшуюся на ее шее и раскрасневшемся прекрасном лице, Валерия Корстштадт взглянула на часы. Нам осталось ждать совсем ничего. Вот раздались сочные и чистые удары электронного гонга, извещавшие нашего предшественника о том, что его время вышло. Дверные запоры автоматически открылись. Я гадал, кто именно из членов весьма узкого круга сильных мира сего выйдет сейчас из привата.

Я теперь не под псами, и мне очень хотелось взглянуть этому человеку в глаза. Взглянуть как равному, смело.