Насчет голодовки у меня есть некоторый опыт. Два года тому назад группа венгерских офицеров начала голодовку, как протест против приказа всем стричь волосы. Зная о том, что при любом организованном нарушении дисциплины оперативный отдел первым делом станет изолировать зачинщиков, эти венгры словами не объявили ничего. Они отказались пойти на завтрак, остались лежать на нарах. Отвечали монотонно все одними и теми же словами только на заданные сыщиками вопросы. Старшего группы из офицеров увели. Через три дня они сдались. Продолжал голодать только один, у которого волосы были по пояс. Того целую неделю кормили насильственно при помощи шланга прямо в желудок. Приказ стричь офицеров был снят, голодовка достигла цели. Не последовало никаких карательных мер. Показалось мне, что голодовка тяжелым нарушением дисциплины не считается.
Все равно время для восстания в нашем госпитале не настало. Взять на себя ответственность за организованное сопротивление, получить 10 лет и больше в данный момент неумно. Так мы приняли единодушное решение в голодовке не участвовать.
Повар вернулся через час, раздал завтрак, и дело оказалось законченным. Поток информации от корпуса к корпусу оказался прерванным. Медсестры следили за тем, чтобы никакого межкорпусного обмена не было. Оконные стекла были покрыты льдом, так что и по виду нельзя было определить, что творится в лагере. Все же чувствовалась какая-то опасная напряженность ситуации.
На следующее утро появился в нашем корпусе начмед. Испугался я, когда он подошел к моей койке и объявил уже в привычной манере: «Надо встать вам и вернуться на прежнюю работу, дадим вам помощника, справьтесь с этой работой. Действуйте!»
Теперь только я мог осведомиться и убедиться в том, что сыщики оперативного отдела провели массу допросов и решили, кого считать зачинщиком. Обвиняемых сосредоточили в административном корпусе за пределами зоны и оттуда шесть человек увезли неизвестно куда. Попал в эту группу и заменивший меня новый старший обслуги.
Среди них были и все немецкие врачи. Сожалели об этом все, включая советский медперсонал. Они пользовались большим уважением. Пострадали от этого события главным образом больные, медицинский уход за которыми ухудшился.
Рождество мне уже не дали встретить в корпусе больных, по приказу я должен был вернуться в хозяйственный корпус. Опять напрасно устроил спектакль с обмороком.
Вера Гауфман
Январь-февраль 1949 г.
Второе января 1949 года — никогда не забуду эту дату. При обходе зоны вижу женскую фигуру, которая мне кажется чужой и знакомой. Чужая она, потому что в состав персонала госпиталя не входит, знакомая — по сигналу памяти. Приближаясь, мы узнаем друг друга. Вера Гауфман, она работала переводчицей оперативника в лагере No 469/1. Она радостно обращается ко мне: «Как же так, Фритцше, вы еще здесь? Я считала, что вас давным-давно отпустили домой. А вы кем здесь работаете?»
Объяснил я ей, в чем дело, и чувствую, что настроение у нее поднимается. Она говорит, что назначена на должность переводчицы оперативного отдела госпиталя. Рассказывает она, что начальство решило перевести ее в это захолустье с дочерью — грудным ребенком, не обеспечивая ее ничем для зимней жизни в лесу.
«Мне нужна немедленная помощь. У меня нет теплой одежды для ребенка и для меня, нет посуды, даже койки нет, чтобы лечь вместе с ребенком. Дайте мне посоветоваться с начальником госпиталя, и я вернусь для продолжения беседы».
Вернулась она, попросила пойти вместе с ней в квартиру посмотреть, какая там пустота. Я убедился, что в таких условиях жить молодой матери просто нельзя. Отвели ей помещение три на три метра, в нем плита на кирпичной кладке, стол, стул, и все. Сравнительно точно зафиксировались в моей памяти ее слова: «Ваши специалисты в состоянии снабдить меня всем, что нужно для нормальной жизни. Начальник разрешил мне разместить заказы по отдельным мастерским при условии, что заказы будут выполняться после рабочего времени. А я даю слово, что за каждую вещь буду платить деньгами, и обещаю, что в награду за такую помощь очередным транспортом ты поедешь домой и поедут рабочие, которые участвовали в этом деле». Ну, думаю, насчет возвращения домой вряд ли это в ее возможности, но если деньгами заплатит, то уже за такое дело можно взяться.
К вечеру созвал мастеров, сообщил, в чем дело, и спросил, готовы ли они помочь этой молодой женщине. Единодушно они высказались примерно так: «Попробуем. Посмотрим, как она заплатит. А в остальном — она некомпетентна». Началась работа. Портные примерили теплую штатскую одежду и сшили таковую из материала немецких военных форм. Сапожники сняли размеры на обувь, резчик по дереву нарезал колодки, теплые сапоги изготовили из голенищ офицерских сапог. Жестянщики смастерили кухонную посуду из жести консервных банок. Столяры изготовили колыбель, койку, стол и стулья и даже подвесные этажерки и пр., и пр. Вера платила за каждую вещь, что заметно воодушевляло мастеров и специалистов. Сумму оплаты определила она, и всегда находила соразмерный компромисс между ее возможностями и ожиданиями мастеров. Специалисты старались выдумать дополнительные потребности, чтобы дольше продлить данное производство.
При всей этой деловой жизни нас волновало одно — судьба тех шести товарищей, которых увели из лагеря. Некоторое время мы ждали их возвращения, но начали расти сомнения. Куда их направили? Просто в другой лагерь? Дай Бог, чтобы в тюрьму не попали. Сбылись наихудшие опасения. Это было в середине января, когда дежурный офицер предъявил мне список фамилий с приказом приготовить указанных военнопленных для выезда в соседний город завтра утром. В списке оказалась и моя фамилия. Цель командировки — участвовать в процессе военного трибунала, в котором обвиняемыми были наши товарищи. Страх меня охватил. Неужели ГУЛАГ собрался дать нам, военнопленным, наглядный урок на примере тех людей, которых считали зачинщиками голодовки?
Трибунал в то время означал, что оправдательного приговора не будет, означал, что приговор готов на столе судьи еще до начала разбирательства, означал, что сроки заключения по таким приговорам исчислялись только пятерками. Это была печальная поездка поездом, и сколько ни копаюсь в моей памяти, не могу вспомнить, куда мы направились. Помню только сравнительно небольшое помещение, в котором теснилось много народа, большинство военные с офицерскими погонами. В середине скамейка, на которой сидели обвиняемые — наши товарищи. Нам, наблюдателям, отвели скамью около стены. Сели мы. Зашла еще тройка офицеров, открылось разбирательство. Один из офицеров читал вслух обвинительное заключение. Читал с настолько быстрым потоком слов, что непонятен остался смысл речи как мне — знающему неплохо русский язык, так и обвиняемым, которым речь переводилась переводчицей.
Переводчица никак не справлялась с делом. Допускала грубые ошибки. Не успевала она дословно перевести текст обвинительного заключения потому, что оратор читал без перерывов, и из-за недостаточного знания немецкого языка.
В ходе разбирательства она искажала смысл вопросов суда к обвиняемым и ответов обвиняемых. Сердце у меня сжалось, трепетал я от волнения, внутренне кипел, хотелось перебить и объяснить, в чем ошибаются, но на меня никто не обращал внимания. Обвинение гласило коротко: «Призыв к организованному нарушению дисциплины». О голодовке не было и речи.
Вот и настала одна из страшнейших минут моей жизни. Вызвали меня по фамилии. Тот офицер, который руководил делом, очевидно прокурор, задал мне вопрос:
— Известно ли вам, что ходить из корпуса в корпус в госпитале — запрещается?
— Да, отвечаю. Но… — продолжать мне не дали.
Собрался я объяснить, что, например, военнопленные врачи должны были по надобности работать во всех трех корпусах, а они жили в корпусе No 2. Как им выполнить работу без перехода в другой корпус? Никто им до сих пор не мешал делать свое дело, а вдруг это называют нарушением дисциплины. Бывало, что заболевали члены кухонного персонала. В помощь поварам тогда посылали необходимое число людей из дворовых, которые при раздаче пищи должны были ходить из корпуса в корпус и т. д. Но самое главное — никто из начальства за все время моего пребывания в госпитале не обращал внимания на невыполнение того правила режима.