— Я не говорила этого, — с улыбкой возразила Мари. — Твоя теория интересна, но, по-моему, беспочвенна.

— Беспочвенна?

— Конечно. Хорошо, предположим на минуту, что ты прав. Зрителя не существует. Эксперимент ведется над нами. Неизвестно, что они исследуют, но это и не важно. А важно другое — в чем опасность? Как они могут влиять на нас? Они ведь ничего не делают с нами. Ни психически, ни физически. Они никак на нас не влияют. А если так — то пусть исследуют. Нам-то какая разница? Анализы действительно выглядят подозрительно, но ведь они только берут кровь. Они ничего не вводят внутрь.

— А ты уверена, что тебе ничего не вводят внутрь? — тихо спросил я.

Что-то в моем тоне заставило Мари стать серьезнее.

— Во всяком случае, мне об этом ничего не известно, — сказала она после недолгих размышлений.

Я не торопился. Мне хотелось, чтобы она сама сделала этот вывод.

— А если задуматься?

— Ты имеешь в виду, что нам что-то вводят во сне?

— Нет. Хотя сон — это особая статья.

— Тогда как? Внутрь можно вводить что-то через кровь или…

Она подняла голову.

— Ты считаешь, что они дают нам какие-то вещества через еду?

Я невесело кивнул. Игры заканчивались. В ход пошла тяжелая артиллерия.

— Я не считаю, что они так делают. Но допускаю такую возможность. Буду очень признателен, если ты убедишь меня в обратном.

Мари напряженно думала.

— Нет, — сказала она наконец. — Это утверждение я опровергнуть не могу. Но его одного недостаточно. У тебя, наверное, есть что-то еще?

— Есть, — согласился я.

— Ты что-то говорил про сон…

— Да. Знаешь, что такое гипнопедия?

— Ты хочешь сказать, что нам что-то внушают во сне? — теперь она растеряла остатки веселости.

— Могут. По крайней мере, все средства для этого у них есть. Ничто не мешает им по ночам нашептывать нам все что угодно. А больше им ничего и не нужно. В наши организмы можно вводить любые вещества через еду. В наши головы можно вбивать все что угодно через эти устройства, — я ткнул себя за ухо. — Всего этого более чем достаточно для каких угодно воздействий — психологических, химических, генетических, любых! Делая регулярные анализы, они могут следить за результатами. А с помощью мифического Зрителя они могут заставлять нас не говорить друг с другом ни о чем, кроме того, что необходимо для их эксперимента. Я не знаю, что они исследуют, я не знаю, как они исследуют, но я знаю, что это здание, — я повел рукой, — является превосходным полигоном для любого исследования над людьми. Причем добровольно находящимися тут людьми.

Теперь Мари была совсем серьезна.

— И ты считаешь, что они так и делают?

Я понимал, что мои слова звучат пугающе, но мне было необходимо заставить ее избавиться от той веселой недоверчивости, с которой она начинала наш спор.

— Я считаю, что для этого у них есть все возможности. Я считаю очень вероятным то, что они этими возможностями пользуются. И я считаю, что нам вполне может грозить серьезная, если не смертельная, опасность.

— Но что нам грозит? Что они могут с нами делать?

— Все, что угодно. В этом-то все и дело. Все, что угодно. Но если они что-то делают, это должно быть как-то связано со смертью. Какое-то комплексное исследование. Способы замедления старения, способы воздействия на психику, что-нибудь в этом роде.

— А что происходит с теми, кто пробыл здесь три года?

— Не знаю, — ответил я. — Может быть, их переводят в другое помещение. Туда, где проходит следующая фаза эксперимента, в чем бы она ни заключалась. Может быть, их действительно выпускают на свободу, хотя это маловероятно. А может, просто убирают как ненужный шлак.

Мари сидела в глубокой задумчивости.

— Нет, — твердо сказала она наконец, — все равно я тебе не верю. Подожди, не возражай. Все, что ты сказал, звучит очень убедительно, но это ничего не значит. Ты ведь просто говоришь, что вот так, посреди Франции, в конце двадцатого века над нами экспериментируют как над крысами. Я не могу в это поверить. Это абсурд. Мы же не в фильме. Нет, дай мне закончить. То, в чем ты пытаешься меня убедить — это какое-то сумасшествие. Мы в цивилизованной стране, мы граждане цивилизованной страны. Нас нельзя просто посадить в клетку и пичкать препаратами без нашего согласия. Этого тут никто не допустит. Ни один человек в здравом уме на такое не решится. А тем более целая организация. Понимаешь? Этого просто не может быть!

Она замолчала.

— Значит, не может быть? — спросил я.

— Не может.

— Никто не допустит?

— Никто, — упрямо повторила она.

— А что будет, если завтра, нет, не завтра, сегодня — нас перевезут на другой конец света? Или просто убьют? Что будет тогда? Кто не допустит этого? Кто пошевелит пальцем для того, чтобы это предотвратить? Или хотя бы чтобы наказать виновных? Кто вообще об этом узнает?!

Мари хмуро молчала.

— Ты хотела передать своим родителям, что у тебя все в порядке? А что они знают о том, где ты и что с тобой происходит? Что им известно о тебе? В лучшем случае то, что ты завербовалась на работу в какой-то институт. Ну, еще, может быть, номер телефона, по которому ты звонила, чтобы дать согласие. Хотя ты его наверняка им не давала. Но даже если и давала, можешь не сомневаться, что по этому номеру до Тесье дозвониться нельзя. Ну и что можно сделать с такой ценной информацией? Или им известно о тебе что-то еще? Или кому-то другому? Или хотя бы тебе самой? Кто-нибудь в целом свете, хоть один живой человек, кроме этих экспериментаторов, знает, где ты находишься? Где я нахожусь? Где все мы находимся?!

Я уже больше не следил за своими словами, не пытался приуменьшить, смягчить те подозрения, которые терзали меня. Слова лились сами собой, выплескивая мрачные накопившиеся мысли.

— Да с нами в любой момент можно сделать все что угодно, и никто в цивилизованной Европе никогда не узнает об этом. В крайнем случае, через пять лет в той самой бульварной газетке напишут об исчезающих молодых людях. И разумеется, в это никто не поверит. Мы все попались на жирную приманку и радостно согласились на эту полнейшую секретность. А знаешь, что произошло в результате? Мы потеряли всю ту неприкосновенность, в которую ты так веришь. Почему ты так упорно отказываешься даже предположить, что я могу быть прав? Ты, которая настолько раскована в своем воображении?

Мари удивленно взглянула на меня.

— Ты не знаешь, что я имею в виду? Да ту легкость, с которой ты поверила в мою первую теорию. Разве это не странно? Конечно, Шеналь не знал о Зрителе потому, что тот перестал взрослеть, а вовсе не потому, что его вообще не существует. Ты с готовностью допускаешь, что эксперимент в том виде, в котором нам его описали, удался. Ты без колебаний, без сомнений, вопреки всем своим знаниям веришь в то, что человеческое бессмертие реально. И при этом ты наотрез отказываешься даже предположить… только предположить, что группа исследователей что-то хладнокровно делает с ничего не подозревающими людьми. Это, по-твоему, слишком страшно и неправдоподобно для реальной жизни. В двадцатом-то веке? Да в двадцатом веке люди делали и делают гораздо более страшные вещи и в гораздо более страшных масштабах. И по-моему, гораздо проще поверить во что угодно, в любые гнусности самых фантастических размеров, чем допустить, что не знающий о смерти человек не будет стареть.

Моей веселой Мари больше не было. Вместо нее в кресле сидела серьезная, нахмурившаяся девушка. Я понял, что мне удалось хотя бы частично передать ей ту тяжесть, которая давила на меня уже несколько дней. И мне стало жалко ее и немного стыдно за то упорство, с которым я пытался разрушить спокойный мир, в котором она жила.

— Мари…

— Только не надо сочувствовать, — быстро сказала она. — Ты хотел, чтобы меня проняло, и ты этого добился. Не порти впечатление.

— Подожди, я не договорил.

— Ты договорил. Теперь я верю.

— Нет, я все-таки не закончил. Я хочу, чтобы ты понимала, что я на самом деле хотел сказать. Я не пытался напугать тебя. Я не думаю, что нам надо впадать в панику и начинать бояться каждого шороха. Я только пытаюсь убедить тебя в том, что нам нельзя продолжать слепо и бездумно верить во все, что нам говорят. Мы должны попробовать узнать, что с нами происходит. И может быть, окажется, что нам ничего не грозит.