— В самом деле? А в чем это проявляется?
— В профессиональной области.
Я улыбнулся.
— Я вот что имею в виду, — продолжал он. — Мне представляется, что он наполовину слеп. То есть половина того, что он видит, окутана тьмой, другая же ясна и до неправдоподобия прозрачна. И хуже всего то, что такое восприятие он культивирует в себе намеренно. Мне его не понять: он постоянно увиливает. Я немного знаю Харли как врача, но в области медицины меня тянет сравнить его с паралитиком: мозг его наполовину мертв. Как-нибудь при случае, а таковой непременно представится, я расскажу вам об этом во всех подробностях, — говорил Дженнингс с легкой дрожью в голосе. — Насколько мне известно, вы собираетесь пробыть в Англии еще не один месяц. Если в это время мне придется ненадолго отлучиться из города, не разрешите ли побеспокоить вас письмом?
— Буду счастлив, — заверил я.
— Весьма признателен. В Харли я разочаровался совершенно.
— Он склоняется в сторону материалистической школы, — заметил я.
— Материалист до мозга костей, — поправил меня Дженнингс. — И передать не могу, как раздражает такая позиция тех, кто мыслит глубже. Пожалуйста, не говорите никому из наших общих знакомых, что я захандрил. Я держу в тайне от всех, даже от леди Мэри, что обращался к доктору Харли, да и вообще к врачам. Так что прошу вас: ни слова об этом. В случае приближения приступа я напишу вам, если разрешите, а будучи в городе, обращусь напрямую.
В моей голове роились всевозможные догадки, и я невольно устремил на священника испытующий взгляд. Дженнингс на миг опустил глаза и произнес:
— Вы, без сомнения, раздумываете над вопросом, почему бы мне теперь же не сообщить вам, в чем дело, или строите гипотезы на этот счет. Можете ломать голову хоть до второго пришествия — это бесполезно.
Он покачал головой, и по его лицу солнечным лучиком мелькнула улыбка, но внезапно она скрылась за набежавшим на нее облаком, и мистер Дженнингс сквозь стиснутые зубы набрал в легкие воздух: так вдыхают люди, испытывающие сильную боль.
— Печально слышать, что вам приходится опасаться за свое здоровье; если понадобится помощь врача, обращайтесь ко мне в любую минуту. Излишне добавлять, что я не злоупотреблю вашим доверием.
Тут мистер Дженнингс перевел разговор на совершенно иные темы, и вскоре я довольно весело откланялся.
Хотя расстались мы на мажорной ноте, но ни он, ни я к веселью расположены не были. Пусть я врач и нервы мои закалены, но иногда бывает так, что выражение человеческого лица — этого зеркала души — выводит меня из равновесия. Взгляд мистера Дженнингса преследовал меня; он настолько потряс мое воображение, что пришлось отказаться от прежних планов на вечер и отправиться в оперу, дабы развеяться.
Дня два или три я не получал известий ни от Дженнингса, ни о нем, а затем мне вручили довольно бодрую, исполненную надежд записку. Там было сказано, что ему в последние дни стало значительно лучше — можно сказать, он совсем здоров, а потому намерен на месяц-другой вернуться в свой приход и посмотреть, что из этого получится. Он не устает благодарить небо за свое — как надеется — выздоровление.
Через день-другой я увиделся с леди Мэри, и она подтвердила то, о чем говорилось в записке. Леди Мэри сказала, что мистер Дженнингс в настоящее время находится в Уорикшире — вновь приступил к выполнению своих пасторских обязанностей в Кенлисе. Она добавила: «Я начинаю верить, что мистер Дженнингс абсолютно здоров, да и прежде не страдал ничем, кроме нервов и воображения. У нас у всех нервы не в порядке, но, думаю, от такого недуга есть средство: работа. К нему он и обратился. Не удивлюсь, если мы еще год его здесь не увидим».
И все же двумя днями позже я держал в руках письмо, посланное мистером Дженнингсом из его дома вблизи Пиккадилли:
«Дорогой сэр!
Я снова в Лондоне. Мои надежды обернулись ничем. Если буду в силах увидеться с Вами, то отправлю письмо с просьбой зайти ко мне. Теперь же я слишком плох — попросту не способен рассказать Вам все, что мне хотелось бы. Прошу, не упоминайте обо мне в разговорах с моими знакомыми. Я сейчас не в состоянии ни с кем видеться. А Вам я, с Божьей помощью, вскоре еще дам о себе знать. Пока что я собираюсь ненадолго съездить в Шропшир,[60] к родным. Храни Вас Господь! По возвращении надеюсь встретиться с Вами, и пусть встреча наша окажется более радостной, чем это письмо».
Неделей позже я наведался к леди Мэри. Лондонский сезон подошел к концу, поэтому все знакомые леди Мэри, по ее словам, уже разъехались, а она сама намеревалась со дня на день отправиться в Брайтон.[61] Леди Мэри сказала, что получила из Шропшира известие — от племянницы Дженнингса, Марты. Из письма она поняла только, что мистер Дженнингс чем-то обеспокоен и пребывает в подавленном настроении. Здоровые люди не принимают такие слова всерьез, но какие же муки таятся за ними иной раз!
В дальнейшем новостей о мистере Дженнингсе долго не поступало. Лишь на исходе пятой недели я получил от него письмо. Вот что там было сказано:
«Я жил за городом, сменил климат, обстановку, окружение — сменил все, кроме самого себя. Я решил — я преисполнен решимости — все Вам рассказать. Если это не нарушит Ваши планы, жду Вас у себя сегодня, завтра или послезавтра, но умоляю, приходите как можно скорее. Вы и представить себе не можете, как я нуждаюсь в Вашей помощи. У меня есть дом в Ричмонде,[62] в тихом месте. Там я теперь и нахожусь. Надеюсь, Вы найдете время пообедать со мной, или позавтракать, или даже попить чаю. Найти меня проще простого. Слуга с Бланк-стрит, который доставит эту записку, будет ждать у Ваших дверей в коляске в любой удобный для Вас час, я же всегда на месте. Вы скажете, конечно, что мне не следует оставаться в одиночестве. Но я перепробовал все. Приходите и убедитесь сами».
Я позвал слугу и сказал, что собираюсь к мистеру Дженнингсу в тот же вечер.
Вечером, когда я по короткой сумрачной аллее из вязов подъезжал к старомодному кирпичному дому, затененному и почти совсем скрытому густой листвой, мне подумалось, что лучше бы мистер Дженнингс остановился в меблированных комнатах или в гостинице. Избрав это место, такое унылое и безмолвное, он поступил необдуманно. Дом, как я узнал, принадлежал мистеру Дженнингсу. Проведя день или два в городе, но решив почему-то, что оставаться там долее ему невмоготу, мистер Дженнингс прибыл сюда. Объяснялся этот переезд, вероятно, тем, что здесь он жил на всем готовом, был предоставлен сам себе и свободен от необходимости думать и принимать решения.
Солнце уже село, и с запада струился красноватый рассеянный свет, какой бывает только вечером, — зрелище, знакомое каждому. В холле было совсем темно, но в дальнюю гостиную, окна которой выходили на запад, проникал все тот же сумеречный свет.
Я сел и устремил взгляд в окно: деревья, в изобилии росшие окрест, были залиты медленно меркнувшим заревом, величественным и печальным. В углах комнаты уже сгустились тени; очертания предметов начали расплываться, сумрак постепенно проникал и в мое воображение, готовое к встрече с чем-то зловещим. Так я дожидался в одиночестве, пока не явился мистер Дженнингс. Открылась дверь передней комнаты, и, плохо различимая в красноватом вечернем освещении, показалась его высокая фигура. Он вошел неспешно, крадущимися шагами.
Мы обменялись рукопожатием, и Дженнингс уселся рядом со мной у окна, где было еще достаточно светло, чтобы видеть лица друг друга. Он тронул меня за рукав и, минуя околичности, сразу же приступил к рассказу.
Перед нами на западе слабо светился небосклон, величаво раскинулись безлюдные в те дни леса Ричмонда, а вокруг сгущался сумрак, и на неподвижном лице моего собеседника (оставаясь добрым и ласковым, оно все же изменилось: увидев его, вы сказали бы, что это лицо страдальца) покоился случайный тусклый отблеск вечерней зари; бывает так, что это неяркое сияние внезапно выхватывает из тьмы какой-нибудь предмет и на его поверхности мгновение-другое пляшут неотчетливые светлые блики. Тишина не нарушалась ничем — ни дальним громыханием экипажа, ни лаем собаки. Внутри дома также царило безмолвие — уныние холостяцкого жилища, которое посетила болезнь.