Галина Николаевна ДЕМЫКИНА

Ч. Ю.

Виктор проснулся в стенном шкафу. Сквозь пупырчатые стекла этого прекрасного, тщательно выбеленного двухметрового шкафа просматривался солнечный апрель и проникал шепот матери. Надо было только чуть приоткрыть дверцу, выходившую в ее комнату, чтобы услышать внятное:

— Асенька, сестренка, поверь мне — они вообще не любят жениться. Человека надо довести до полного маразма, чтобы он согласился на это.

— Но ведь другие… — начала было прехорошенькая тетка Виктора.

Но мама перебила:

— Да, бывает. Но это — чудо. Чистое чудо. И оно чаще происходит с мужчинами в молодости.

Ася промолчала, и Виктор представил, как она передернула узенькими плечами: какие еще там чудеса? Она, эта Ася, невозможная реалистка. Довольно молодая, а такая реалистка!

Собственно, из-за нее Виктор и переселился в стенной шкаф. Сам. С широкой душой. Он любит менять местожительство. Тем более — такой прекрасный шкаф. Все необходимое: диван и столик. А для Аськи нужно подобие оседлости и уют (то есть Викторова комната) на те два месяца, которые она отвела, чтобы выйти замуж за своего профессора. Железная хватка!

— Тоня! — обиженно позвала Ася там, за дверцей, уже наполовину приоткрытой. — Ты что, заснула?

— Да нет, просто думаю. О себе. Я бы не стала затевать все заново.

— Это потому, что он тебе не нравится.

Какой еще «он»?

Виктор заволновался, поднажал на дверь и… вывалился из шкафа. Ася засмеялась. Мама, сидевшая на тахте спиной к Виктору и его шкафу, даже не обернулась.

— Как всегда, подслушивает, — сказала она. — Ася, хочешь покурить?

Ася взяла сигарету.

Виктор в старых тренировочных брюках и линялой рубашке повалился на тахту. Болтал длиннющими ногами, ластился, терся головой о мамин бок:

— Но, мам, ты ведь не будешь отрицать, что я ничего себе, а? Все говорят — во мне что-то есть.

— Интересно, — все еще не глядя на него, произнесла мать, — как сквозь такую любовь к себе видится жизнь?

Вот оно что! Смущена тем, что услышал Виктор: есть некто «он»!

Мама провела тыльной стороной ладони по его всклокоченным волосам:

— Конечно, в тебе нечто есть. Шарм, шарм… Но это еще не качество. У меня тоже этого шарма было предостаточно. Ну и что толку?

Ясно: завидует молодости. Особенно его, семнадцатилетней. У матери почти седые — пестрые какие-то — волосы, и вся она тяжелая — не толстая, нет, а тяжелая: в повороте головы, в движениях, в манере поднимать припухшие веки. Это за последние два года. При отце она была другой: бегала по дому, много смеялась. Если приходила с работы усталая, только говорила: «Ох, устала!» — и все равно бегала. Будто что-то подхлестывало ее, поддерживало оживление. Она с причудами, мать. При своем высшем образовании работает в детском саду: любит, видите ли, маленьких детей. Но Виктор-то знает; ленится. Мать ленится. Если в школу пойти педагогом — там надо тетради проверять, готовиться к урокам, воевать с непослушными. А тут «Дети, встаньте в круг!», «Дети, кто скорее съест кашу?»

Виктор не судит строго — он и сам не такой уж трудолюбец! Но вот материальная сторона дела… С этим всегда в их семье было туго. И при отце тоже.

— Ты не будешь глядеть на меня волком, если я надену шкуру этого козлика?

Так она однажды сказала отцу в меховом магазине, покупая красивую шубку. Виктор тогда очень смеялся и радовался. Сейчас-то ему ясно, что эта острота могла иметь некоторую цену разве только потому, что они были очень небогаты. Небогаты, хотя отец в свои сравнительно молодые годы был известным хирургом, написал даже какую-то важную работу, которую никак не мог «продвинуть». А почему? Сущий пустяк: его научный руководитель сердился, что отец лишь благодарил его в своей работе, а не сделал соавтором, и поэтому, как говорили дома, не давал ходу, ставил палки в колеса.

— Не пойму, — разводил руками отец. — Ведь он умный старик. Талант. А такая мелочность.

— Не теряй чувства юмора, — утешал отца его друг, здоровенный толстощекий врач-терапевт Вихроватый. — И надежды не теряй. Учти, что всякий талант в конце концов зарывают в землю.

— Разве он так стар? — помнится, спросила тогда мама.

Эта острота, подхваченная матерью, и теперь казалась Виктору неплохой.

— У меня, вероятно, действительно не хватает юмора, — печально ответил тогда отец. — Очень прошу, довольно.

И Вихроватый умолк. Только пожал плечами. Он, кажется, немного побаивался отца. И любил. Хотя ощущал в нем недостаток юмора.

Но и сам Вихроватый не был в полной безопасности.

Виктор отлично помнил, как мама говорила о нем:

— Доктора так захватывают наши книги, что он постоянно захватывает их с собой. Может, пресечь?

Отец, кажется, не ответил. Он не всегда отвечал. Он входил в комнату — тощий, элегантный, удивительно естественный — и садился за стол, подперев голову узкими руками в синих прожилках. Даже Виктор — тогда еще совсем щенок — понимал, что отец красив какой-то отстраненной, значительной красотой. И, может, именно поэтому, когда отца спрашивал по телефону женский голос, мама, темнея лицом и глазами, звала его тихо и вроде даже виновато:

— Тебя, Александр.

В эти дни она бывала особенно оживлена, мила с гостями (у них часто бывали гости). И острила, острила.

При отце Виктор чувствовал себя стесненно. Мать любил. Любил ту — праздничную, насмешливую, не очень-то внимательную к нему. Теперешнюю, новую, не знал.

Отец умер внезапно, от инфаркта. От него осталось много книг. Хороших. И, как теперь Виктор понимал, даже редких. Несколько папок с незаконченными работами. Виктор просмотрел одну из них бегло, но не понял. Осталась пачка чьих-то писем. Мать нашла их в столе, не читала и не велела Виктору.

Осталась мать Виктора. Осталась, как бесформенный кусок резины от проколотого воздушного шара — того самого, что прежде рвался вверх и сверкал на солнце. Как спица от сломанного колеса: торчала сиро. И Виктор поначалу вроде бы торчал. Будто его покинул не один отец, но и мать. Тоже. Тоже.

Однако два года — это два года. То тебе пятнадцать, а то — семнадцать. Жизнь бродила в нем и хмельно ударяла в голову. И он вращался. Он сильно вращался в последнее время.

Боже мой!

Две прехорошенькие девушки завернули за угол.

— Девушки! Девушки!

Они остановились, поглядели строго: высокий, худощавый парень — узколицый и широкоглазый, с шапкой темных волос, падающих на лоб. В позе (внезапный стоп после бега, беспомощно разведенные руки), во взгляде (смущение и восхищение одновременно), в улыбке (эдакая ласковая беспомощность), во всем обаяние неискушенности и напора: странное и неотразимое сочетание.

— Простите меня. Я даже не придумал, что сказать.

Девушки снисходительно переглянулись. Одна — высокая, черноглазая, темнокожая, как мулатка. Очень белые белки глаз, очень белые зубы. Тоненькая, длинноногая, тонкорукая. Невозможно взгляда оторвать — вот какая!

Другая, кажется, тоже красивая, но как обычно, как многие. Обе глядят удивленно и благожелательно.

— Вы знаете, — выпаливает он, — меня зовут Виктор!

Девушки откровенно смеются. Протягивают руки:

— А меня — Лида.

— Даша.

— Я рад. Знаете, как я рад. Вы идете куда?

Мулатку зовут Даша. А? Красивое имя — Даша. И идут они никуда, просто так. А почему бы им не зайти вместе к одному знакомому художнику. Он живет во-о-он в том доме, его балкон прямо над стеклянным кафе, вернее, над забегаловкой.

— Помните: «По вечерам над ресторанами какой-то воздух ммм и сух»…

— Ну, блоковскую «Незнакомку»-то можно было в школе выучить.

Это говорит, смеясь снисходительно, беленькая — Лида.

— Мне теперь стыдно, но я так плохо учился, — покаянно произносит Виктор. — Знаете, соблазны юности…

— Ну-ну, ясно.

Очень легко вот так топать по просыхающему тротуару, перепрыгивая ручьи, текущие из водосточных труб, и болтать о чем вздумается.