И вдруг опустилась Чапаева голова, стих печально веселый голос:

— Много в апрелях солнца, а кроме солнца — преет апрелем земля… И от прелости той не уберег я ее, касатку… Свернулась, как листик зеленый. И осталась пустая моя шарманка… А плясунку в Вольском на берегу схоронил… А сам цыгану шарманку загнал — и остался я будто вовсе один… Да, жисть-то, она всегда такого подбирает — подобрала и меня: царская служба к годам подошла… Коли служба подошла — служить пошел, а служить пошел — война пришла… Да с самых тех пор и выходу нет из-под ружья… Вот она какая…

— Вы же были женаты? — спрашиваю я Чапая. — Помнится, вы что-то и насчет ребятишек…

— А, да… Я это перед войной… Это верно, что женат-то был, только недолго оно. Как германская стукнула — враз забрили… Приехал как-то на побывку — неладное говорят о жене. Я и так и не так: скажи, говорю, как это все произошло, обнаковенно?

«Ни при чем, говорит, я, Вася, все это злой наговор людской».

Так-то оно так, што злой наговор, а все же я промеж прочего и на самом деле узнал, как она в полном бесчестьи происходит. Ну, што же, говорю, змея зеленая, хоть и любил я тебя, а иди же ты, сука, на четыре стороны, не хочу я больше знать тебя в жизни. Детей же беру с собой… И больно уж обида меня взяла! Два ведь года не видел ее, а других штобы баб — пальцем не шевелил. Я никогда этого… Все ждал, што к ней ворочусь, только для нее и берег себя… Ну, и как же тут сердцем не встревожиться! Прибыл муженек, а она — вон што!

Поехал я назад, на позицию, да с горя так и лезу, так и лезу под огонь. Один, думаю, конец, раз в жизни ничего не выходит… Всех «Георгиев» четырех заслужил, унтером сделался, в фельдфебели вышел, а пуля не берет… Уж и ранетый был не единожды, а все вот цел да цел… Только одна и жила беда: воевать умел, а грамоты не знаю никакой. И так-то мне тошно, стыдобушка берет, да и зависть погрызла: читают ребята, пишут кругом, а я и знать не знаю ничего… Как-то, помню, «серым чертом» прапорщик меня обозвал, а я его как шугану по-русски в три этажа, — зло уж больно взяло… Так все лычки у меня и ободрали, остался я опять на солдатском низу. Зато грамоте тут обучился: читать и писать, все как есть заучил. Дело делом, война врастяжку пошла, а вот и революция подоспела — гонют меня в Саратов, в гарнизонный полк.

Што ты, думаю, шут те дери? Кругом и разговоры умные и знают люди, што говорят, отчего-почему движенье народа произошло, а я один того не знаю. Дай в партию поступлю… Одного толкового человека упросил — он меня к кадетам все приноравливал, только оттуда я скоро… есером стал: ребята, гляжу, как раз на дело идут… Побыл с есерами и на собрания ихние хаживал — и тут услышал анархистов. Вот оно, думаю, дело-то где! Люди зараз всего достигают, и стеснения притом же нет никакого — каждому своя воля… А Керенский организоваит в то время добровольцев отряд, из сербов. Меня командиром ставили. Да я же его и развалил, отряд-то весь, — против Керенского сам обернул. Тогда меня, голубчика, разжаловали, в Пугачев отправили, командиром роты назначили. А времена ж ведь какие тогда? В Пугачеве совнарком был свой, и председатель этого совнаркома был парень, — ну, одним словом, настоящий… Я ему што-то полюбился, видать, да и мне он по сердцу! Как послушаю, аж самому охота умным жить. Он-то меня, совнаркомщик, и стал выучивать да просвещать. С тех пор уж все я по-другому разумею. Да и всю анархизму кинул — сам в большевики ступил… И книжки пошли у меня другие — читать же я больно охотник. Ту войну, как грамоте обучился, лежу в окопах и читаю, все читаю… Ребята смеяться начнут: псаломщиком будешь, мол, зачитаешься, а мне и смеху нет. Про Чуркина атамана читал, Разина, Пугачева Емельку, Ермака Тимофеича, доставал про Ганнибала, тоже читал, Гарибальду итальянского, самого Наполеона… Я, знаете, все больше люблю, штобы воевать человек умел да сам бы себя не жалел, коли надо бывает… Всех я этих знаю. И к тому же других читал… Тургенева, говорили, хорошие сочинения, да не достал, а у Гоголя все помню, и Чичкина помню… Эх, кабы мне да побольше образоваться — тут по-другому голова б работать стала. А то чего же, как есть темный человек! Был темный, темный, и остался…

Да некогда было и учиться мне: на Пугачи, так и гляди, казаки наскочут… Как где надо притом же хлеб доставать, али бунт какой усмирить, — завсегда меня посылали:

— Здесь Чапаев?

— Здесь, — говорю…

— Поезжай.

И больше ничего: учить меня не надо, знаю сам…

Довел Чапаев свою автобиографию до самого Октябрьского переворота.

Все ли у него так рассказано, как было, — откуда мне знать? Прихвастнуть любил — этот грех за ним водился, — может, и тут что приплел для красного словца… Только и приплел ежели, так пустяк какой[3].

Биография как будто самая рядовая, нет в ней ничего замечательного, а в то же время — присмотритесь: всеми обстоятельствами, всей нуждой и событиями личной жизни он толкаем был на недовольство и протест.

У Федора и еще было кой-что приписано, да мы уж остановимся на этом и рассуждения его о Чапаеве приводить не будем. Что у Чапаева за жизнь была после Октября — об этом сведений одинаковых нет: слишком красочна была эта полоса. Он, как вихрь, метался по степи. Его сегодня видели в одном селе, а назавтра — за сотню верст в стороне… Казаки трепетали от одного имени Чапаева, избегали вступать с ним в бой, — так были околдованы его постоянными успехами, победами, молодецкими налетами.

До Самары ехали четыре дня. Сел и деревень по пути перевидали множество. И где бы ни произносилось имя Чапаева, оно всюду производило одинаковый эффект. Сам Чапаев держал себя с неподражаемым апломбом. Был такой случай: к какому-то селу подъехали поздним вечером, народу нет по улицам, про Совет спросить не у кого. Хотели толкнуться в избу к кому-нибудь, да вылезать неохота на морозе; поехали прямо на церковь, в расчете, что найдут Совет «там где-нибудь, на площади».

Наконец попадается встречный.

— Товарищ, где здесь Совет?

— Там вон, за оврагом… — показал он в другую сторону.

Повернули, приехали. Огромнейшее здание, похожее на сарай, старое, глухое, дикое, да и в месте совершенно диком — за оврагом, на отлете села, так и видно, что в забросе… Стучали-стучали, насилу отперли. Выходит дряхлейший глухой старикашка.

— Чего, — говорит, — надо, соколики?

— Где дежурный? — сердито спрашивает Чапаев.

— А нету никого… по домам все, тут днем только ходют… Нету никого…

— Позвать немедленно председателя…

Федор в таких случаях никогда не протестовал против настойчивости и даже резкости обращения: по тем временам особой вежливостью мало чего можно было добиться. Иной раз видят, что мямля человек, так его и метят затереть, забить, не дать ему ничего… Суровое было время, по-суровому тогда и поступать приходилось, коли хотел какое-нибудь дело делать, а не слова долбить.

За председателем послали — тот еще по дороге от вестового узнал, что вызывает его «сам Чапаев». Подходит оробелый, снимает шапку, кланяется.

— Это што же, братец, Совет-то тебе — свинюшник, што ли? — грозно встретил его Чапаев. — Куда ты его к черту на кулички выбросил — места тебе нет посреди-то села, а?

— Да народ не дает, — робко заметил председатель.

— Какой народ? Не народ, это кулаки не хотят, а народ тут ни при чем… Ишь ты, уступчивый какой…

— Да я хотел…

— Чего хотел! — оборвал Чапаев. — Тут делать надо, не хотеть… А властью называешься. Завтра же перевести Совет на площадь, занять там дом хороший и сказать, што Чапаев приказал. Понял?

— Понял, — промямлил тот.

— Я поеду обратно из Самары, смотри, если застану в этой дыре…

Бессловесный и, видимо, никчемный председатель из числа «подставных» засуетился, забегал насчет лошадей… Даже и ночевать не стали «в таком селе», ночью же укатили.

Приехали в Самару. Явились к Фрунзе. По-товарищески позвал он Чапаева и Федора зайти к нему вечером на квартиру — дотолковаться как следует по поводу предстоящих операций. Пришли. Фрунзе объяснил положение на фронте, говорил о том, как решительно надо теперь действовать, какие нужны командиры по моменту… Когда Чапаев по каким-то делам отлучился минут на пяток, Фрунзе спрашивает Федора:

вернуться

3

Относительно «губернаторского» происхождения, по-видимому, сплошная выдумка; в этом все потом сомневались.