— Алексей!
Отец оглянулся. В глазах его мелькнула жалость. Он опустил руки и, вздохнув, сказал:
— Ну верно, верно. Да и противно дотрагиваться. Тряпка половая, об неё только ноги вытирать.
Вале хотелось крикнуть: «Неправда! Я чистая! Я теперь чистая! Я только для Николая живу. И совсем другой стала, вы не знаете!» Но она лишь затравленным зверьком смотрела на отца, а слёзы, помимо её воли, текли и текли по щекам, и она машинально втягивала их трясущимися губами.
Но мать, кажется, что-то поняла, что-то новое уловила в дочери, и не сейчас, а вообще в последнее время. Валя это давно почувствовала, хотя мать ни слова ей не сказала, ни о чём не спросила: она как будто боялась спугнуть это новое или сама ещё не верила до конца в своё открытие. И Валя тоже ей ничего не говорила и не собиралась говорить. Пусть сама как хочет догадывается, если она мать. А Валя давно им обоим не верила и считала врагами, худшими из врагов, потому что она от них ещё и зависела.
И вот сейчас мать, которая раньше никогда не заступалась за Валю, даже не выходила из комнаты, когда отец ночью впускал Валю и ругал её, а дважды даже ударил, — сейчас мать не только вышла, но и остановила отца. В другое время Валя обратила бы на это внимание. Но сейчас она ничего не заметила, сейчас у неё гудела голова, ломило в висках и совсем пересохло во рту — она не могла пошевелить языком.
Мать подошла к ней, притянула к себе её голову и заглянула в глаза.
— Тяжело тебе, доченька? — тихо спросила она, спрятав лицо в перепутанных Валиных волосах.
И Валя, искусав себе губы, вдруг разрыдалась с таким безысходным, трезвым отчаянием, что даже отец озадаченно и хмуро спросил у матери:
— Что это с ней?
— Ну полно, доченька, полно, — прошептала мать и погладила Валю по голове.
Но у Вали отчаяние вдруг сменилось злостью — на всех, на весь свет. Она оттолкнула гладившую её руку и прошипела, глядя ненавидящими глазами на отца:
— Пропадите вы все… пропадом… никого вам не жалко… себя только жалко… видеть мне вас… тошно…
— Ты что, девка, спятила? — хмурясь, строго спросил отец. — Что язык твой мелет, то через голову пропускаешь или нет? Или ещё хмель оттуда не вышел?
— Не надо так, Алёша, — жалобно сказала мать, пытаясь снова прижать к себе Валю, и, обращаясь к ней, добавила всё так же жалобно: — Ты не отчаивайся, доченька. Всё обойдётся, всё хорошо будет. Ты пойди, пойди… усни…
Она стала тянуть Валю по направлению к двери, ведущей в комнату, но Валя грубо оттолкнула её и крикнула:
— Не хочу!.. Видеть вас не хочу!.. Хлеб ваш есть не хочу!.. Пусти!.. Пустите меня!..
Она огляделась, сорвала с вешалки пальто и кинулась к двери.
— Куда!..
Отец ухватил её за плечо, но Валя вывернулась и выскочила на лестницу. Каблучки её дробно застучали по ступеням.
Алексей Афанасьевич хотел было побежать за ней, но раздумал и, только горько махнув рукой, прикрыл дверь.
— Пойдём, Оля, — заботливо сказал он жене. — Тебе лечь надо.
Ольга Андреевна беззвучно плакала, закрыв лицо руками. Халат её разошёлся, и видна была белая в розовых цветах мятая ночная рубашка до самого пола.
— Господи… деточка моя бедная… — бормотала она, захлёбываясь в слезах. — Вот горе-то…
Слов мужа она не расслышала.
А он, сунув руки в карманы брюк, возбуждённо прошёлся из угла в угол маленькой передней и срывающимся голосом произнёс:
— Нет, ты мне скажи: за что такое наказание нам? Ведь была же девчонка как девчонка. И мы с тобой вроде люди как люди. Что мы ей, пить-есть не давали? Голой, что ли, ходила? Не хуже других вроде всё было. И на? тебе! Людям стыдно в глаза глядеть. Домой хоть не приходи. Не девка, а проститутка выросла, падаль какая-то. Откуда она такая, я спрашиваю? Тут всю жизнь горб гнёшь…
— Ах, Алёша, — вздохнула Ольга Андреевна, вытирая слёзы. — У тебя всё тоже не сразу стало хорошо. Забыл ты…
— Никогда я такой падалью не был!
— И она не падаль. А гулял ты сильно, что уж говорить. Через это всё у тебя тогда и приключилось, помнишь?
— Ну поехала, — с неудовольствием проговорил Алексей Афанасьевич. — Подвели меня тогда. Жулики попались.
— Не подвели, а уговорили. Через пьянку всё, Алёша. Ты и сам знаешь. Много ты тогда пил. И ещё кое-что было, — многозначительно добавила она, запахивая халат.
— А, брось! — досадливо махнул рукой Алексей Афанасьевич. — Вспомнила! Вальке тогда сколько было — года три? Что она понимала!
— Да хоть и три. А было ей, кстати, шесть. Но всё равно понять она ничего не могла. Она тогда только слёзы мои переживала. Коротала со мной одинокие ночи. Много их тогда у меня было, Алёша. Это сейчас ты о сердце моём заботишься.
— Ну-ну, — примирительно прогудел Алексей Афанасьевич. — Ты всё-таки не сгущай. Не так уж всё и страшно было. Да и у кого за двадцать лет жизни ничего такого не случалось? У кого?
— Конечно, — вздохнула Ольга Андреевна. — У других и похуже случается. И вовсе ломается жизнь, и трагедии всякие.
— Ну вот видишь! Не так уж всё плохо у нас. И я не такой уж плохой, оказывается. Верно?
— Верно, верно, — слабо улыбнулась Ольга Андреевна.
Но Алексей Афанасьевич ощутил потребность окончательно самоутвердиться и добавил:
— А чей объект потом три года Красное знамя держал? Кто знак «Отличный строитель» получил? Кто строительный институт потом кончил? Кто этой весной в Москву на слёт ездил? Думаешь, легко всё далось?
— Знаю, знаю, Алёшенька, нелегко.
— Вот именно. И всю жизнь мы с тобой каждую копейку считали. А эта? Ну чего ей не хватает? Училась бы, работала, себя уважала, так и её бы уважали.
У Ольги Андреевны снова навернулись на глаза слёзы.
— То ли кто сбил её в первый раз, — сказала она, — закрутил ей голову, поверила. То ли все теперь такие. Вон девушки в брюках все, курят больше ребят, водку пьют охотнее, чем вино, развязные — хуже, чем парни. Век, что ли, такой? Даже, мне говорили, в газетах об этом пишут.
— Газеты, газеты, — раздражённо произнёс Алексей Афанасьевич. — Чего уж там на век сваливать! Проглядели девчонку, вот что я тебе скажу.
— Да как же за ней углядеть было?
— То-то и оно, что не знаю. И никто не знает. Болтовня одна у нас насчёт воспитания. А надо было, видно, лупить как Сидорову козу, чтоб боялась ослушаться родителей пуще огня. Да насчёт парней предостерегать — по женской линии. А теперь уж что, теперь поздно! Ну куда вот её сейчас понесло?
— К тётке Вере… уже не пойдёт… — всхлипнув, произнесла Ольга Андреевна. — Побоится пойти…
— Ну а куда ж тогда? К парням, что ли?
Ольга Андреевна покачала головой:
— Нет, Алёша, не пойдёт она к ним. Влюбилась она, вот что.
— Ну да! Знаем их любовь.
— Ей-богу, влюбилась. Я же вижу. И блюсти себя стала.
— А-а! Не говори мне об этом. Вон, видела, как она себя соблюла?
— Это с горя, Алёша. Точно, с горя. Что-то между ними случилось небось. Уж я знаю, когда с горя, а когда так. Знаю.
Алексей Афанасьевич недоверчиво посмотрел на жену:
— Ну и в кого же она, по-твоему, влюбилась?
— Уж в кого, не знаю. Знаю только, что жалеть её сейчас надо, Алёша, понимаешь?
— А! — сердито насупился Алексей Афанасьевич. — Тебе бы всех жалеть! А тебя она жалеет? Небось видит, как ты с сердцем-то маешься. Ну ладно, Оля. Ты только не нервничай. Взвинтились мы оба. Пойдём. Тебе лечь надо. Третий час ночи. И мне завтра на работу.
— Ну куда она побежала, господи…
— Идём, идём. Ничего с ней не будет. О себе подумай.
Если из дома надо выехать в два часа ночи, а встать самое позднее в половине второго, то считай, что ночи нет и поспать не удастся, так как заставить себя лечь в девять или десять вечера никому ещё накануне отъезда в командировку не удавалось. И в общем-то Виталий к такому порядку вещей привык за время своей беспокойной службы. Но чтобы при этом весь дом не, спал, этого раньше не бывало. В крайнем случае, мама вставала проверить, успевает ли он как следует поесть перед отъездом и уложил ли тёплые вещи — об этом она беспокоилась вне зависимости от времени года, считая, что у Виталия по-прежнему слабые лёгкие и склонность к простуде, как в раннем детстве.