ЧАСОВОЙ
Сон, приснившийся однажды, может присниться и во второй, и в третий раз. В результате он становится как бы частью реального прошлого, и его последующие варианты воспринимаются как воспоминания о чем-то, бывшем в жизни и имеющем свой смысл.
Есть у меня один такой сон…
Он не преследует и не докучает. Наоборот – я рада встречам с ним, и лишь обидно, что вижу не сюжетно завершенный эпизод, а определяющие движение сюжета кадры, между которыми – провалы, своего рода пунктир, по которому можно представить себе линию, если она не слишком заковыристая. Может быть, в этом виноват не сам сон, а некое свойство памяти, в котором застревают только отдельные кадры и обрывки диалогов. Не знаю, но утром, вспоминая, я не могу удержаться и начинаю заполнять пустоты примерно соответствующим содержанием. А потом мне не дает покоя мысль, что я сложила из кусочков не то, что видела на самом деле, а то, что удачнее и вразумительнее получилось.
Как бы то ни было – момента истины, который, несомненно, присутствовал в этом сне, я не извлекла до сих пор.
В тот год, когда сон впервые посетил меня, то ли праздновали круглую годовщину Победы и в связи с этим поминали Курземский котел, то ли вышла нашумевшая книга о нем, – не скажу точно. Скорее всего, это совпало. Во всяком случае, Курземский котел был у всех на слуху.
Днем я была по делам в Старой Риге и, проходя мимо дома, с которым были связаны воспоминания, не то чтобы загрустила… Я уже с трудом могла восстановить перед внутренним взором лицо того человека, что жил когда-то в доме. Возникли в памяти какие-то его интонации, вспомнилось какое-то характерное движение… Я думала совсем о других вещах, но одновременно память копошилась, склеивала разорванные кусочки, вдруг сплеталась целая фраза и звучала во мне, и вновь длилась молчаливая работа – до следующей фразы, до следующей микроскопической находки.
К вечеру все это притихло и вроде бы забылось.
А ночью был сон.
Когда я увидела тоскливую беспросветную ночь на безнадежно плоской равнине, то уже знала – это Курземе. К тому же – Курземе ранней весной, когда прозрачные кусты вдоль обочин не создают даже иллюзии хоть какого-то рельефа местности. Пространство сна было необозримым, разрезанным совершенно прямой дорогой, без всяких примет человеческой деятельности, да и какие приметы? Если эти бесконечные поля и были уже вспаханы, то поди разгляди борозды! А больше и искать этих примет было негде. По логике сна я знала только, что передо мной – Курземе и идет последний месяц войны.
Дальнейшее мне кое-как удалось сложить из фрагментов. И очень может быть, что составь я кусочки в иной последовательности, вышло бы нечто противоположное. Но я сложила их именно так.
На дороге возникли трое – двое взрослых мужчин и мальчишка. Мужчины негромко разговаривали, мальчишка молчал. Где находилась я сама – непонятно, да и была ли я там, но они приближались ко мне, и первым я увидела именно мальчишку. Впрочем, за то, что видела лица взрослых, не поручусь. Я их воспринимала как силуэты, хотя голоса запомнились.
Это был подросток лет четырнадцати или пятнадцати, длинный, сутуловатый, одетый во все взрослое. На тех двоих одежда тоже была с чужого плеча. Одежда, но не обувь. Три путника были обуты как люди, со знанием дела приготовившиеся к многокилометровому маршруту, шагали легко и слаженно. И это наводило на мысль о некоем маскараде.
Итак, подросток. Бледный мальчик с ранними морщинками на лбу. Его продолговатое лицо было каким-то прозрачным, очертания носа, губ и подбородка плыли, уплывали, не давались взгляду. Впечатление довершали неяркие глаза и волосы – глаза, скорее всего, бледно-голубые, а волосы серовато-русые, прямые, гладкие.
Взрослых по голосам можно было назвать оптимистом и пессимистом. Оптимист был бодр и суетлив. Пессимист, напротив, даже скучен, и чувствовалось, что оптимист ему надоел до полусмерти.
– Ерунда, все сойдет отлично! – убеждал оптимист, и похоже, что главным образом самого себя. – Там собралось столько так называемой интеллигенции, что мы вполне сойдем за парочку ошалевших от страха балерин! А?
– Сойдем, – бесцветным голосом подтвердил пессимист.
– Тем более, что балерины там действительно будут. Я сам видел, как из Риги вывозили губернаторскую жену, а она там у них – главная. Так что теперь наша задача – успеть отплыть из Вентспилса завтрашней ночью, пока о нас никто не забеспокоился, – бодро планировал оптимист. – И даже неплохо, что у нас кончился бензин. Черт с ней, с машиной. Представь, как бы ее опознали по номеру в Вентспилсе!
Пессимист на сей раз не ответил, а шлепнул мальчишку широкой ладонью между лопаток, отчего тот выпрямился, и они пошли дальше, почти не обращая внимания на бестолковый монолог оптимиста.
Впрочем, он назвал Вентспилс каким-то другим словом, не латышским. Этого слова я, разумеется, не запомнила, но точно знаю, что имелся в виду именно Вентспилс. А о том, что в городе скопилось множество завтрашних беглецов, и среди них есть люди, известные всей Латвии, я знала изначально. И об одиноких лодках, груженных до отказа, берущих по ночам курс на Швецию, и о налетах нашей авиации, и о знаменитой балерине, которую как-то утром рыбаки выудили полумертвую из моря – ее яхта в Швецию не попала…
И тут обнаружилось, что действие сна разворачивается еще в одном измерении.
Зрительно это можно себе представить так – в курземскую ночь провалилась стена какой-то странной комнаты, несомненно, расположенной очень далеко, и сидящий за столом человек наблюдал, как на сцене, все события и разговоры. И очень может быть, что прохладный ночной ветер проникал через отсутствующую стенку в комнату и шевелил бумаги на столе.
Это был пожилой мужчина, плотный, даже тучный, одетый, кажется, в гимнастерку без знаков отличия. Хотя он не поднимался из-за стола, я знала, что он прихрамывает. Однажды я даже поняла во сне, что у него протез. Видимо, на осознание присутствия еще одного персонажа сна ушло какое-то время. И потому я не заметила, как начался разговор пессимиста и подростка. Он всплывал в памяти примерно с середины.