Среди снабженцев были старые знакомые, регулярно спрашивавшие о моих студенческих успехах. Таким образом, проблема английского «пронаунса» широко дискутировалась в кабинете. И в один прекрасный день незнакомый человек, забредший сюда по пустяковому делу и втянутый в общий разговор, ни с того ни с сего предложил свои услуги.
Человек оказался из какого-то соседнего учреждения.
От оплаты он отказался. Непонятно зачем спросил, сколько мне лет. Услышав, что девятнадцать, обрадовался. Почему-то ему импонировала именно эта цифра. И мать, чувствуя себя странновато, приняла его предложение: он почему-то хотел познакомиться со мной не в кабинете или у нас дома, а в Верманском парке, и даже на определенной скамейке.
Так и произошло.
В Верманском парке я, можно сказать, выросла. Избранная им скамейка была в трех шагах от круглой клумбы, вокруг которой я часами каталась на трехколесном велосипеде. Чуть подальше находилась эстрада, с которой связывались уже не такие приятные воспоминания. В детстве мне купили аккордеон – в конце пятидесятых они еще были в моде. Помыкавшись по частным учителям, я угодила в ансамбль аккордеонистов. Время от времени он давал концерты на открытых эстрадах – в том числе и на этой. Лет в четырнадцать я взбунтовалась, после чего года три вообще не прикасалась к инструменту, только после материнского окрика стирала пыль с футляра.
И вот я прошла через весь парк и вышла к искомой скамейке. Мне навстречу встал высокий человек с сухим неярким лицом. Человек, растворяющийся в толпе мгновенно.
Он протянул мне руку. Я ответила нерешительным рукопожатием. И первые его слова были такие:
– Фу! Зачем протягивать вместо руки дохлую лягушку? Рукопожатие должно быть таким, чтобы я понял, кто передо мной. Уверенный в себе и расположенный ко мне собеседник или мокрая курица. Еще раз!
С того дня я уже не могу здороваться иначе.
Его ладонь была жестковатой, пальцы – цепкими, а рукопожатие в целом внушало ощущение уверенности и надежности.
– Хорошо, – одобрил он. – А теперь перейдем к делу. Начнем с погоды.
Я дико уставилась на него.
– По-английски, по-английски! – нетерпеливо объяснил он. – Должен же я знать, с кем имею дело!
Я обвела взглядом окрестности и начала описывать пейзаж.
– Уму непостижимо! – прервал он меня. – Ты говоришь, как индус из Бомбея. Как будто тебя нарочно натаскивали.
Тогда я решила, что Бомбей он приплел ради красного словца. Но через несколько лет, когда в Риге гостила индийская балетная труппа из Бомбея «Калакшетра», я говорила с ее хозяйкой, госпожой Энджели Мэр. Переводчица куда-то смылась, мне пришлось положиться на собственные силы, и я очень скоро убедилась – произношение у жительницы Бомбея в точности такое же скверное, как было у меня на втором курсе.
Ингарт поинтересовался, какого результата я хочу добиться.
Вопрос был странный – речь с самого начала шла о приличном английском произношении.
– Приличного произношения вообще не бывает, – отрубил он. – В Ливерпуле говорят не так, как в Манчестере. В маленьком Лондоне – и то прорва вариантов. Почитай Бернарда Шоу. Об Америке я уж не говорю. Хочешь блеснуть безукоризненной фонетикой штата Небраска?
Я усомнилась, что наша англичанка правильно поймет меня. Он рассмеялся сухим, холодноватым смехом, который сперва показался мне даже неприятным.
– Ну понятно, куда уж ей! Она, видимо, из тех никому не нужных преподавателей, которых развелось черт знает сколько и которые обучают языку «вообще». Уж лучше купить хороший самоучитель – быстрее получится. «Язык вообще» к разговорной речи отношения не имеет. Впрочем, если ты собираешься зарабатывать на жизнь переводом технической литературы…
– Еще чего! – возмутилась я. Во-первых, всякая техника сложнее мясорубки была для меня непостижима. Во-вторых, я тогда вступила в факультетское литературное объединение. Поэтический бум шестидесятых годов уже иссякал, но я по инерции мечтала именно о поэтических лаврах.
– И слава Богу, – согласился он, выслушав мой первый довод, потому что докладывать о втором я как-то постеснялась. – Ладно, будем исходить из того, что твоя англичанка хоть немного разбирается в английской фонетике. Я действительно мог бы натаскать тебя на произношение штата Небраска, но тебе это ни к чему. Попробуем более элегантный вариант.
Мне стало страшно. Я вступилась за университетский «английский вообще», потому что на зачете требовался именно он. Ингарт выслушал меня, усмехнулся и начал издалека:
– Знаешь, много лет назад, когда тебя и на свете не было, я стал свидетелем забавной сценки. Вернее, был в числе инициаторов… Тогда в Ригу, Ленинград и кое-какие иные города регулярно приходили суда из Штатов. Обслуживали их военные переводчики. А этот народ как раз предпочитает узкую специализацию и добивается в ней большого успеха. И вот однажды в наш маленький, но вредный коллектив попала одна девица – видно, по очень большому знакомству. Она владела «английским вообще». И по разным причинам задирала нос. Мы были молоды и самолюбивы. Можно было, конечно, проучить ее иным способом. Но мы устранились от мести и положились на судьбу. Мы знали, что рано или поздно она погорит на каком-нибудь неизвестном ей жаргонизме, которого в учебнике нет и не предвидится. И вот она оказалась на судне в обществе благовоспитанного капитана и элегантных офицеров. Выполнив свои обязанности как переводчица, она вступила в приватный разговор. А в те годы наша промышленность очень плохо снабжала женщин всякими интимными предметами туалета. Американские моряки знали это и часто прихватывали с собой запас… ну, сама знаешь, чего. И вот переводчица деликатно попросила капитана и офицеров…
Ошибка переводчицы была такого свойства, что я густо покраснела. Ингарт, который, как выяснилось потом, не любил грубых слов и старался заменить их невинными и благозвучными, на сей раз, для полноты картины и в педагогических целях, выразился довольно сурово.
Больше разговора о пользе «английского вообще» между нами не было. Как и случаев из переводческой практики. Это, пожалуй, было единственным, что я знала о жизни Ингарта в первые послевоенные годы.