- А как же вы видите, если шторами закрыто?
- Ты это брось... Не хватало еще в окна заглядывать. И главное, вот почему мои бабы на нее обозлились? Они вроде никогда особо сплетнями не занимаются. Главное, она после смерти мужика и недели не выдержала. А занялась этими... сабантуями. Ты меня немного знаешь, я не с базара несу. Просто я здешний и все про всех знаю. И говорю тебе: в это дело мы не полезем. Чего она себе искала, то и нашла. Детей, сирот обкрадывать... Надо же! Все, - мягко шлепнул он ладоньо по столу. - Я тебе запрещаю этим заниматься... Давай лучше подумай о деле. А то, я смотрю, суслики в спячку и ты тоже. Меня и в райкоме кроют, и в отделе печати, как поеду, слова доброго не услышишь, а вы в норы позабились и спите.
Разговаривали с редактором долго. Все о деле. О Балашовой больше речь не заходила. И, вернувшись к себе в комнату, Лаптев почувствовал какое-то облегчение. Гора с плеч. Он не любил кляузных дел, не любил этой нервотрепки, в которой никогда не видно виноватого, а все вроде правы и все не правы - поди тут разберись. Нет, не его голове в этом копаться. Другие любят, а у него душа не лежит. А теперь, во-первых, редактор официально запретил ему этим делом заниматься, и он обязан подчиниться; во-вторых, у Лаптева не было особых причин не верить редактору. Может, тот и перегибает палку, но дыма без огня не бывает. И ко всему, эта Балашова, видно, еще та штучка. В нынешнее время зря не выгоняют. Особенно из школ, там все люди грамотные, учителя.
И, обдумав все это трезво, Лаптев решил: конечно, он против редактора не пойдет. Незачем, да и не нужно. Надо заниматься своим делом. И, окончательно решив, он повеселел, даже бодрость какая-то появилась. "Делом надо заниматься, делом", - пробормотал он вслух. И начал звонить по совхозам. Надо было отклики организовать на последнее постановление. И со сведениями по привесам и удоям совхозы тянули, ждали, когда их подгонят. Вот Лаптев и подгонял. И все пошло привычно, хорошо, спокойно.
Но после обеда, когда схлынула горячка, пришли мысли о сыне, об Алешке. Прежние, утренние мысли, и Лаптеву вновь стало не по себе. Он понимал, как нелегко будет ему с сыном разговаривать. Редакторских доводов Алешка не примет. А кроме них, чем убеждать? Пожалуй что нечем. И потому сомнения появились в правоте дяди Шуриных слов, в общем-то басен, сплетен, тещиных и жениных. И решил Лаптев с другими людьми в редакции поговорить.
Пошел он из комнаты в комнату и везде, где с подходцем, а где и напрямую, принялся выспрашивать о Балашовой.
Секретарь и фотокор - люди помоложе - начали томно глаза заводить, похохатывали понимающе, подначивали:
- Наконец-то Семен Алексеевич заинтересовался приличной женщиной.
- Губа не дура, не дура...
- Есть вкус... Есть...
- Но смотрите, она... штучка. Вам нужно несколько... экипироваться... Шарм, шарм... Мужской такой, понимаете.
И оглядывали Лаптева скептически.
Никакого шарма, парижского или иного, у Лаптева не имелось. По рождению он был вятским. Бывшего Орловского уезда, теперь Халтуринского района, деревня Лаптево.
Короткий нос уточкой, светлые маленькие глаза, крепкий выпуклый лоб и лысина до затылка - это на лицо. И по одежде он от отчины далеко не ушел. Одежду нашивал какую потеплей, покрепче и до полного износу.
С костюмом Лаптеву очень повезло. Купил он его еще до реформы за 1500 рублей, синий, бостоновый, немаркий, старой еще, видно, работы, какие теперь разучились делать. Костюм носился и носился. Сначала много лет праздничным был и одевался на Новый год, на Майские и Октябрьские. Потом пошел в дело. Носился костюм хорошо. Штаны, правда, подсели, и из-под них всегда носки торчали, сейчас шерстяные, черные. Лаптев носил и носил этот изрядно потертый, до блеска, но еще крепкий и всегда чистый - за этим жена следила, - носил этот костюм не потому, что у него денег не было или он их жалел, как некоторые думали. Нет, он просто знал, что одежду надо носить до тех пор, пока она не порвется. Лаптеву очень с костюмом повезло, и менять шило на мыло он не собирался. Тем более, старый костюм уже сроднился с телом, тогда как новый тот же праздничный - был очень неудобен.
Так что все эти хихиканья и насмешки Лаптев воспринимал как глупые и не обращал на них внимания, зная, что одет он чисто и аккуратно.
А сейчас он стоял в секретариате, слушал эту сорочью болтовню, подначки, пытаясь выудить что-нибудь стоящее и в то же время себя не раскрыть.
Наконец он понял, что здесь ничего не узнает, ни хорошего, ни дурного. Хорошего - оттого что эти люди ни о ком доброго слова не говорили. Плохого... Они бы сказали, да ничего не знали, кроме бабьих толков да сплетен. И Лаптев пошел дальше.
Люди постарше были, конечно, добрее. Они Балашовой лишь воровство в вину ставили, тем более в школе, у детей. А что до остального... Они просто жалели мужа-покойника, сирот-ребятишек. Так жалели, что Лаптеву все становилось ясным.
И Лаптев понял, что дело, в которое он собирался лезть, - мутное. И Балашова не без греха, и потому он заниматься ее увольнением не будет. Не пойдет против редактора. Незачем. Совершенно.
А что до Алешки... Так что Алешка? Алешка - пацан. Ему Маша голову задурила. Для нее, для Маши, конечно, мать - святая. Вот она Алешку и настропалила.
Лаптев решил все сыну объяснить. Все допустимое. Он твердо знал, что Алешка его поймет. Алешка, нечего грешить, был парнем спокойным, добрым, понимающим. С младшим сыном Лаптеву очень повезло.
Все эти разговоры, расспросы, волнения несколько расстроили Лаптева, и к концу дня у него начала побаливать голова. А лекарство было одно - идти домой пешком, проветриться. Так он и сделал.
В начале седьмого, когда он вышел с работы, во дворе было хоть глаз коли. Даже в центре поселка, на его площади, среди фонарей и больших светлых окон, темнота низко крылатилась над землей, а чуть в сторону - накрывала такой дегтярной вязкой темью, какая бывает в российской глухомани лишь поздней осенью или ранней зимой, до снега.
Лаптев проводил глазами яркий в ночи кристалл медленно плывущего автобуса и пошел. Ему нужно было обязательно идти пешком, он это твердо знал - идти пешком, чтобы как следует проветриться и не мучиться потом ночью от ноющей боли в затылке.
По теплому времени эти шесть остановок ровной дороги были нисколько не в тягость. По теплому, по светлому... Но не теперь.
Улица, центральная улица поселка, тонула в сырой, ветреной тьме не то осеннего, не то зимнего ненастного вечера. Неоновые светильники на ажурных бетонных столбах - гордость районного начальства - были хороши лишь днем. По ночам они не горели. Лишь иногда какой-нибудь из фонарей, словно спросонок, вдруг вспыхивал, мертвенно светил минуту-другую с каким-то отчаянным жужжанием. И снова гас. А старые фонари, с лампочками в жестяных колпаках, поспешили убрать. И теперь центральная улица поселка тонула во тьме. Лишь скупо светили кое-где окна домов да редкие лампочки во дворах; да желтые полосы автомобильных фар стлались по дороге.
Лаптев приехал в этот поселок два года назад. Раньше он жил далеко отсюда, на Урале, на Севере. Перетянула жена, у нее сестра рядом. Погостив разок-другой в этом крае, Лаптев не противился переезду. Какой-никакой, а юг. И арбузы, и дыни, настоящих помидоров вволю, и прочая овощь да фрукты, какие у них, на Урале, лишь на рынке, за большие деньги можно купить.
Два года быстро прошли. Лаптев привык к новому месту, оно ему нравилось. Работали они с женой, как и прежде. Он - в районной газете, она - врачом. Все было неплохо: работа, квартира и климат, конечно, не сравнить. Вот уж декабрь проходит, а все тепло. Лишь иногда скучал Лаптев по снегу. Зимой скучал, когда слякотно было на дворе.
Вот и теперь он вспоминал свои родные места. Там уж давно снег лежал. И Лаптеву захотелось пройти сейчас заснеженной улицей. По белой дороге, среди домов с белыми крышами, по белой земле, когда светлеет даже самая темная ночь.