А перед глазами, на улице, лежал асфальт дороги, освещенный скудным светом. За дорогой бугры земли высились. Что-то копали там уже второй год. Но бугров-то сейчас не было видно, темнота их скрывала. Просто знал Лаптев, что там высятся бугры.
А еще он знал теперь, почему Алешка бил того... болтуна. Может, и не болтуна.
- Ну, а следующий кто? Или они все испугались?
- Не знаю.
- Тебе еще за этого придется рассчитываться. А за следующего тебя из школы выгонят и посадят.
- Ну и пусть. Но пока не посадят, я их защищу. Я ничего не боюсь.
- Конечно, это ерунда...- докурил Лаптев и выбросил окурок. - А за что они Машу не любят?
- Кто?
- Ну, вот эти все...
- Почему все? Их двое-трое. Потому что сволочи. Мстят.
- За что?
- За то, что они - сволочи, а она... - и замолк.
- Да-а, разговор... - вздохнул Лаптев и вернулся на место, стол на место поставил.
- Та-ак... Значит, будем бить, - сказал он сам себе. И он знал, что это так и будет. И еще знал, что Алешке теперь всякий взгляд будет казаться косым, всякое слово - злым намеком, издевкой. И потому следующего взрыва, видимо, ждать долго не придется. Но объяснить сыну все это он не сможет, потому что Алешка ему просто-напросто не поверит.
- В чем, по-твоему, обвиняют Балашову?
- Во всем, даже в воровстве, - зло ответил сын.- Хоть умнее бы что-нибудь придумали.
- А из-за чего на самом деле, по-твоему, ее уволили?
- Потому что она умнее их в десять раз.
- Кого их?
- Учителей.
- Да-а... Ну, хорошо, ты будешь в школе кулаком затыкать рты. Но всему поселку ты рты не заткнешь. Директора школы не заставишь изменить решение. А значит, Машиной маме не поможешь. А ведь это главное?
- А ей никто не поможет. В главном. Все ее бросили.
- Я ей помогу, - сказал Лаптев. - Если она на самом деле ни в чем не виновата.
- Ты уже раз помог.
Лаптев перемолчал и повторил снова:
- Я ей помогу. Если она не виновата. Но при одном условии...
- Чтобы я никого не трогал? - перебил его сын.
- Да. Пальцем.
- Даже если они начнут открыто говорить?
- Послушай. Что у Маши - вся школа враги? Насколько я понимаю, - рассуждал Лаптев, - пытаются ее подколоть те ребята, которые неравнодушны к ней. Или как там. Они злятся. Мстят. Ты им дорогу перешел. Отыгрываются на Маше. Так?
Сын опустил голову, низко, почти к коленям припал. Волосы его золотились в свете лампы. А Лаптев подумал, что и у него, наверное, когда-то были такие же волосы. Просто стриглись тогда по-иному. Бокс, высокий бокс, полубокс. Голые затылки. Впрочем, какой бокс... Пацаном-то, как Алешка, под нулевку. А уж тогда не увидишь, чьи волосы золотятся, а чьи...
- Так мы договорились?
- А ты, правда, поможешь? - глаза Алексея глядели строго.
- Если она не виновата...
- А если ты снова...
- Слушай, давай друг другу нервы не портить,- наклоняясь и приближая свое лицо к лицу сына, устало сказал Лаптев. - Я тебя не обману. Неужели ты не понимаешь? Сын... Всё, что можно, мы с тобой сделаем. Согласен?
- Хорошо.
- Твердо?
- Я же сказал, чего же ты сам...
- Ну, прости,- остановил его Лаптев, поднимаясь.- Порядок.
Он и жене то же сказал:
- Порядок.
- Что порядок? Как? Расскажи все подробно.
Всех подробностей он, конечно, не передал. Просто успокоил.. И ушел на кухню, сказав, что нужно сегодняшние записи разобрать, с совещания. На свежую голову.
На кухне он наконец расслабился. Здесь не было сына, а значит, отпала нужда притворяться, сдерживаться. И здесь, в темноте и тишине, прихлебывая горячий чай, Лаптев начал новый разговор с сыном, но уже по-иному, и, снова услышав: "Ты испугался. Ты и не хотел помочь. Ты обманул", он не стал сдерживаться и пропускать эти упреки. Он начал объяснять сыну, себе.
"Испугался? Разве я трус? Я, конечно, не из первого десятка храбрецов, но был на войне и упреков там не слышал. А вообще, что такое смелость? Есть ли она на самом деле? Или ее придумали так, для красоты?"
Лаптев воевал недолго. Он попал на фронт в январе сорок пятого. После училища, командиром взвода.
В первый раз он отвоевал двадцать дней, получил семь осколков под шкуру и ушел в госпиталь. Ранение ерундовое. Все осколки небольшие, неопасные.
Что происходило в этих двадцати днях, Лаптев сейчас не помнил. Шла война. Он был командиром стрелкового взвода, на передовой и воевал. Вспоминалось лишь отдельное и кусками. Так, однажды, прибежал за Лаптевым связной от командира роты. Шли со связным вместе. Потом тот сказал: "Здесь по одному. Он стреляет. Два-три снаряда обязательно кинет". И побежал. И точно, завыло. Потом три разрыва. Все позади связного. Тот благополучно достиг какого-то ему известного места, остановился и махнул Лаптеву рукой. Надо было бежать. И Лаптев побежал сразу же, не колеблясь.
В те минуты, когда глядел он на бегущего связного и слышал вой летящих снарядов, ему было плохо. Он видел первый взрыв - связной остался цел и бежал, но мог погибнуть при втором разрыве. Он опять уцелел и бежал. Но ведь следующий снаряд может оборвать его жизнь. С замиранием сердца и тошнотой глядел Лаптев на эту игру со смертью, но думал он тогда не о связном, а о себе. Ведь это ему предстоит бежать по открытому полю. Это его будут искать снаряды. И как знать, они могут найти его.
Но как только связной махнул ему, Лаптев сорвался с места. Он не медлил и секунды, и причиной была не смелость. Он просто не хотел, чтобы в нем видели труса.
И так было до самого конца. Может быть, Лаптев просто не успел привыкнуть: он все же мало воевал. Двадцать дней, потом госпиталь, потом еще полтора месяца фронта и тяжелое ранение. Всего два месяца на войне. Наверное, он не успел привыкнуть. Хотя воевалось трудно. Он был командиром взвода на передовой. И не было никакой смелости; поднимал ли он людей в атаку или делал что-то другое, им владела и вела его только одна мысль: он не хотел, чтобы его посчитали трусом.
Однажды он шел куда-то, уже не вспомнить, а на пути просека простреливалась снайпером. Лесок был негустой, а просека шириной метров сто. На этой сотне метров двое уже лежали. Человек пять ждали темноты. Говорили, что кто-то проскочил. Лаптев и не помыслил о перебежке... Сидели люди, ждали, и он остался ждать. При нем какой-то незнакомый лейтенант решился. Подошел, сказал: "Долго до темноты. Проскакивали же ребята". И побежал.
Дурень... Он, быть может, уцелел бы, но зачем ему нужно было рукой-то махать уже в конце пути. Он почти добежал до спасительных деревьев, но приостановился и рукой махнул: давайте, мол, все в порядке. Здесь его снайпер и достал. И лейтенант остался лежать третьим на просеке, руками уже почти доставая подножья спасительных деревьев.
Смелость? Нет. У Лаптева ее не было. И на войне его вела лишь необходимость. Необходимость воевать. Так было и в последнем бою, когда целым остался, кажется, один только связной Лаптева. Остальных побило или ранило. И Лаптев в том бою отвоевался. Насовсем. Добрые люди потом победу праздновали и помаленьку забывали о войне. А Лаптев больше года по госпиталям валялся. Да потом на костылях несколько лет шкандылял. Так все и кончилось.
И тогда, в последний для него день войны, - Лаптев точно помнил - не было никакой смелости. Была нужда. Был приказ. И нужно было вести на прорыв роту. Лаптев это и сделал. Так что Лаптев никогда не был смелым. Но трусом его никто не имел права назвать. Повода не было, никогда.
И Алешка не имел права говорить сегодня: "Ты испугался". Чего Лаптеву пугаться? Просто-напросто ему не нужна была Балашова. Незнакомый человек, чужая беда. И не пугался он, и не обманывал, а вот что не хотел - это точно. Да и кому, скажите, хочется чужую заботу себе на спину взваливать?
А теперь пришла своя беда. Лаптев знал, что Алешка не отступится и начнет кулаками добывать правду. И ему будет плохо. Только поэтому Лаптев не задумываясь сказал: "Я помогу". Не было и мысли о Балашовой, лишь об Алешке. Алешку нужно было спасать. А путь виделся только один - Балашова.