— Но ведь, — шеф поднял брови, — вы сказали, что они там известны.

— Да, известны.

— Вы что же, хотите сами засветить своего протеже?

— Совершенно верно. Сейчас я вам все объясню! Там есть юмористический рассказ из армейской жизни — о новобранцах, как их начинают муштровать, тема, в общем-то, довольно избитая. Я прикинул — если эту вещь отретушировать, получится потрясающая сатира. Там, например, есть такой старшина — ну типичный служака-сверхсрочник, простой, грубоватый, а в роте у него этакие современные мальчики, некоторые из интеллигентных семей, — отсюда всякие смешные ситуации. Всему этому можно придать совсем другой оттенок, и тогда…

— Я понял вас, Алекс. Как юмор переделывается в сатиру, можете не объяснять. Объясните другое — зачем вам понадобилось подставлять под удар самого автора? Вы же понимаете, что публикация такого рассказа ему даром не пройдет.

— Вот именно! — Векслер вернулся к столу, сел и положил ладони на полированную поверхность. — Как только выяснится, кто такой «Егор Телегин», моего Кротона начнут тягать. Что ему в этом случае грозит — точно не представляю, надо будет выяснить у юристов; но неприятности у него будут. Вот это и заставит его рано или поздно сделать выбор.

— Так. — Заведующий помолчал, побарабанил пальцами по столу. — Резон в этом есть, согласен. Но почему вы уверены, что выбор окажется в нашу пользу? Вы ведь предаете человека, который вам доверился; как мы будем после этого выглядеть — в его глазах?

— Это меня совершенно не интересует! Пусть считает нас подонками из подонков, это неважно; важно единственное — после того, что с ним произойдет, он станет противником режима. Чего сейчас, поймите, о нем сказать нельзя! Кстати, этого нельзя сказать и о большинстве так называемых «диссидентов»; идейных противников социализма среди них не так много, большинство конфликтует с властью из-за каких-то мелких обид. Надо, чтобы этих обид было как можно больше. Для нас самое нежелательное — это если в России состоится наконец диалог между правительством и критически настроенной интеллигенцией, и поэтому мы должны вбивать клинья, где только можем. Хотите, я с вами поделюсь одним своим наблюдением, может быть, самым ценным из тех, что я собрал в Советском Союзе?

— Алекс, — ласково сказал заведующий, — вы не работали бы в моем секторе, если бы не делились со мной всеми своими наблюдениями. А степень ценности я уж как-нибудь определю сам.

— Так вот! Мы здесь все время кричим: коммунистический режим давит на искусство, не дает ему свободно развиваться. Но есть странная закономерность: советские периферийные издания всегда осторожнее столичных, а в Москве свободно идут пьесы, недоступные зрителям в провинции. Почему у них там происходит постоянный отток культурных сил в столицу? Да просто потому, что в Москве легче дышать. Да-да, как ни странно!

— Странного тут ничего нет, — возразил шеф, — провинция всегда более консервативна, это можно наблюдать не только в России. У нас тоже настоятель захолустного прихода нередко старается быть святее самого папы, так и у них на местах с утроенным рвением блюдут принципы культурной политики, провозглашенные центром.

— Да, но они же фактически подрывают ее, доводя эти принципы до абсурда! Позволю себе пример из прошлого: после фестиваля в пятьдесят седьмом году, когда в Москву впервые проникла западная молодежная мода, одна из центральных газет осудила повальное увлечение этой модой. И что же вы думаете? В провинции немедленно началась свирепая кампания против узких брюк, солнцезащитных очков и прочих «атрибутов капитализма»…

— Кому вы это рассказываете! — Шеф оживился, на его пергаментном лице возникло подобие улыбки, — Отлично помню, я тогда работал там и видел все это своими глазами. Также были под запретом длинные волосы у молодых людей, идейному комсомольцу полагалось стричься коротко. Но брюки — о, брюки вызывали особую ярость! По Москве ходила тогда великолепная история об одном крупном физике из Дубны — молодом, они ведь рано становятся крупными, — который имел неосторожность отправиться в Сочи в узких брюках; там его немедленно изловил комсомольский патруль, ему сделали внушение, а брюки распороли по шву, это был обычный метод воздействия на идейно заблуждающихся. Этот парень тут же, не переодевшись, вернулся в аэропорт, улетел обратно в Москву и как был — в этих своих распоротых брюках — явился в Центральный Комитет комсомола, где устроил страшный скандал. Будучи доктором наук и прочее, он мог себе это позволить, вы же понимаете. После этого случая, говорят, охота на «стиляг» была запрещена, но они долго еще оставались как бы гражданами второго сорта. Впрочем, простите, я вас прервал.

— Нет-нет, ваши воспоминания как раз иллюстрируют мою мысль о местных «перегибах» — в Москве посоветовали не увлекаться, а в Сочи тут же кинулись рвать на людях штаны. Но это ладно, это из области юмора, а ведь в других случаях дело обстоит серьезно. Для Кремля это уже большая опасность.

— Полгода назад, помнится, вы были убеждены в прочности положения кремлевских лидеров…

— В другом плане! Я говорил, что они прочно сидят в седле, поскольку народ — основная масса народа — их поддерживает, несмотря ни на что. В этом смысле я действительно убежден, советской системе ничто не грозит. Снаружи она неуязвима. Мы можем — и должны! — играть только на внутренних ее слабостях.

— Вы далеко пойдете, Алекс, — задумчиво сказал шеф. — У вас есть одно весьма ценное качество… Точнее, два, но сейчас я хочу сказать об одном: вы умеете мыслить широко и перспективно.

— Благодарю, но моей заслуги тут нет, этому я учился у вас.

— Ну-ну, не надо скромничать, мало ли кто у меня учился… Как говорят русские, «дурака учить — что ржавое железо точить». Значит, считаете, что в области культурной политики…

— В области культурной политики перегибы особенно опасны — для Советов. И особенно полезны — для нас, потому что от монолита отслаивается значительный пласт — пласт творческой интеллигенции.

— Не увлекайтесь, Алекс! Вас послушать, так нам больше и делать нечего — все совершается без нашего участия, уже и интеллигенция откололась от режима…

— Простите, «откололась» я не сказал, — возразил Векслер. — Она отслоена, но придется еще порядочно поработать клиньями, чтобы трещина превратилась в разлом. Я только говорю, что это рано или поздно произойдет… А наше участие может сводиться лишь к некоторой коррекции естественного хода вещей. Нам даже клинья забивать не надо, с этим делом вполне справляются тамошние чиновники от культуры — ведь это они представляют режим в глазах каждого отдельного писателя или художника, а более убийственного эффекта никаким нашим пропагандистам не добиться.

— Ну что ж… как говорят русские, «вашими бы устами да мед пить». Рад был побеседовать, Алекс, и хочу пожелать вам успехов на новом месте.

— Благодарю вас.

— Это, знаете, большое достижение — получить такой пост в вашем возрасте. Рады?

— Не знаю… Естественно, я ценю доверие, надеюсь его оправдать и все такое. Но мне будет недоставать оперативной работы.

— А ваша работа и останется оперативной — только на другом уровне и в других масштабах. Поверьте, тот, кто планирует операцию, вкладывает в нее не меньше, чем исполнитель.

— Я это понимаю, но… Все равно жаль.

— Что делать, мой дорогой. В Россию вам теперь путь заказан, так что придется посидеть за письменным столом. Мне первое время тоже было непривычно. Хотя мы работали в более трудных условиях.

— Вы так думаете? А почему, интересно? Вы считаете, советская служба безопасности теперь менее эффективна?

— Нет, этого я не думаю. Напротив, они все время оттачивают свою методику, но ведь и мы, согласитесь, не стоим на месте. Мы тоже чему-то учимся, а? Техника, приемы — все это теперь стало более совершенным. Вы вот, скажем, съездили в Ленинград, практически ничем не рискуя; съездили, успешно выполнили задание — и ушли без помех. Хотя я убежден, что за вами следили.