Эдвард до этого старался не вглядываться в человека, лежавшего на кровати, но теперь, все-таки взглянув, он не мог опомниться от изумления: там лежал его отец. Он протягивал руку к сыну. Эдвард шагнул вперед и пожал ее, а через миг она снова упала на дощатый пол. Ему казалось, что отец вот-вот заговорит, но тот был не в силах поднять голову и лишь улыбался. Потом эта картинка исчезла.

Эдвард трижды моргнул, стараясь не расплакаться. Он не мог сдвинуться с места, а вскоре понял, что глазеет на отражение собственного лица в стекле, появившееся там, где только что находилось лицо отца. И теперь Эдвард тоже заулыбался. Он снова увидел отца. Он навсегда останется здесь, на картине. Он никогда полностью не умрет.

* * *

Летние мухи в ужасе вылетают через чердачное оконце. Теперь Чаттертон задыхается, что-то сидит у меня на груди и ликует, запрокинув голову, я конь, на котором оно скачет. Его тело будто тянут вверх, а потом глумливо бросают вниз, кровать качается и стонет под его конвульсиями. Но внезапно он успокаивается. Боль прошла, теперь арктический мороз защищает меня от ослепительного неба, и глядите – мои члены покрыты снегом. Воздух вокруг меня становится фиолетовым, фиолетово-розовым и постепенно бледнеет. Так не умирают – так разучаются дышать. Кажется, будто он в последний раз оглядывает комнату, но это лишь несогласованные движения умирающего тела: левая рука прижата к груди, правая соскальзывает с кровати, а пальцы сжимаются в кулак и разжимаются, словно пытаясь схватить клочки исписанной бумаги, разбросанной по полу. Мощные мышьячные конвульсии перекрутили шею Чаттертона, и он лежит теперь на пропитанной потом подушке, выгнувшись под неестественным углом. Его левая ступня дрожит, но потом замирает. Затем внезапный удар внутри головы, но боли нет, а появляется внезапный ослепительный поток света.

* * *

– Итак, все позади. – Филип отвесил почти церемонный поклон Эдварду, который, подумав, что наступил чрезвычайно важный момент, в ответ тоже поклонился. – Я отослал все рукописи в Бристоль. – Филип, уйдя от Хэрриет, сразу же отправил их по почте мистеру Джойнсону. Он даже не хотел прикасаться к ним.

– А картина? – Вивьен явно была довольна.

– А картина уничтожена.

– Ур-ра! – Эдвард вскочил и принялся скакать вокруг Филипа, тузя его и бодая. – Чаттертон умер! Чаттертон умер! – Потом он вдруг остановился и, сунув палец в ухо, подошел к матери. – А как же тот, другой?

– Какой другой, Эдди?

– Ну тот, хороший. Которого не надо убивать.

– А другого нет, Эдди. Была только одна картина.

Он взглянул на мать почти с жалостью, но ничего не сказал. Но Вивьен больше занимали новости, которые принес Филип.

– А что мистер Джойнсон сказал насчет картины?

Филип улыбался, радуясь успокоенному выражению на ее лице.

– По-моему, он был доволен. Да и Хэрриет обрадовалась. Не знаю уж, почему.

После телефонного разговора с Камберлендом Хэрриет вернулась в комнату и сказала Филипу:

– Картины с нами больше нет. Она перешла в мир иной. – Она осенила себя крестным знамением и рассмеялась: – Знаете, Филип, у меня иногда бывают мысли, слишком глубокие для слов. Или это слезы? Уж и не могу вспомнить.

– Так значит, все и вправду позади, – сказала Вивьен. – Наконец-то.

Они обычно ужинали втроем, а сегодняшний вечер Филип решил отпраздновать, прихватив с собой две бутылки кьянти.

Эдвард выглядел особенно счастливым и за обедом, состоявшим из спаржевого супа, спагетти-болоньезе и мороженого с малиновым сиропом, настойчиво просил вина. Под конец у него вокруг рта образовались широкие круги от вина и от мороженого.

– Ты похож, – сказала ему мать, – на брайтонский леденец.

Со смехом заверещав, он убежал к себе в спальню, а через несколько минут оттуда раздался крик:

– Филип! Филип! – Тот вошел к нему в комнату и увидел, что Эдвард уже в постели. – Филип, – сказал он спокойно, – ты расскажешь мне сказку? Филип рассказал ему очередную сказку, и вскоре ребенок уснул.

Филип возвратился в переднюю комнату, где на диванчике сидела Вивьен, поджав под себя ноги.

– Грош им цена, – сказал он.

– Я думала о Чарльзе. – И Филип покраснел: – Да нет, я не о том. – Она немного помолчала. – Бедный Чарльз. Как жаль, – добавила она, – что все так закончилось.

– Ты про рукописи?

Она кивнула.

– Ведь по-своему он был прав? Мы все в это верили. – В наступившей тишине были слышны голоса в квартире наверху. – Я бы не хотела, чтобы все это так и забылось, Филип. Столько труда понапрасну.

– Но как же… – Казалось, он глядит куда-то вдаль, так и не докончив вопроса, но на самом деле он смотрел на стул, где когда-то сидел Чарльз. Это был не пустой угол: он все еще ощущал там присутствие своего друга, словно он витал где-то в воздухе, пребывая в мыслях о Чаттертоне, которые Чарльз оставил в этой комнате. Его вера была чрезвычайно важной. Пусть бумаги на поверку оказались подделками, а картина – фальшивкой: зато чувства, которые они пробудили в Чарльзе, а теперь и в Вивьен, по-прежнему были важнее всякой реальности. – Знаешь, – сказал он мягко, – об этом и не нужно забывать. Мы можем сохранить эту веру. – Он взглянул на Вивьен и улыбнулся: – Самое главное – это то, что сотворило воображение Чарльза, и за это нам следует держаться. Это ведь не наваждение. Воображение никогда не умирает.

– Да-да, – сказала она. – Пусть оно живет и дальше. – Она посмотрела на Филипа своими блестящими глазами, ожидая, что он завершит свою мысль. Но он не знал, как продолжить: он почесал бороду и стал глядеть в пол. Филип, – сказала она. – Ну-ка, рассказывай.

– Ты знаешь, – отвечал он, вначале медленно подбирая слова, – что когда-то я пробовал писать? Жизнь казалась мне такой таинственной: все было связано и в то же время существовало порознь. Помнишь, я рассказывал тебе об этом? – Она кивнула. На следующий день после той прогулки в сосновой чаще между ними состоялся разговор, когда Филип, желая утешить ее, признался ей в собственном ощущении неполноценности и утраты; он рассказал, что и его смущает мир, в котором не просматривается сколько-нибудь значимого порядка. Все как будто просто случается, сказал он тогда, и нет даже никакого ускорения. Есть всего лишь – ну, всего лишь скорость. И если начинаешь прокручивать что-либо назад, пытаясь установить причину и следствие, или побуждение, или значение, – то оказывается, что все лишено настоящего начала. Все просто существует. Все просто существует, чтобы существовать. И после этого разговора Филип с Вивьен как-то сблизились. – И помнишь, – говорил он теперь, – я тебе рассказывал, как я читал разных романистов, чтобы понять – а почувствовал ли кто-нибудь из них тоже эту тайну? Но нет – никто. И никто, по-видимому, не чувствовал, как это странно – что жизнь протекает именно так, а не как-то иначе. Я говорил тебе об этом? – Она, не ответив, ждала, что он скажет дальше. – Тогда я попробовал сам написать роман, но ничего не вышло. Понимаешь, я продолжал подражать другим людям. По-настоящему мне и нечего было сказать тогда, зато теперь… – Он помедлил. – Но теперь, вот с этим… с этой теорией Чарльза… я бы мог…

Вивьен поднялась с дивана и захлопала в ладоши.

– Замечательная мысль! Как раз этого он сам бы и хотел!

– Разумеется, – сказал он, снова приняв серьезный вид, – я должен рассказать все это по-своему. О том, как Чаттертон мог бы прожить долгую жизнь.

– Рассказывай об этом, как тебе нравится. Это будет замечательная книга!

– И знаешь, – сказал он, улыбаясь ее воодушевлению, – в конце концов, я бы, может быть, нашел собственный стиль.

Эдвард, проснувшись от внезапного шума, вошел в комнату и удивленно остановился у двери, видя, что Филип с Вивьен обнимаются. Филип заметил его и нежно от нее отстранился.

– Может быть, – спросил он, – я слишком много себе позволяю? Может быть, мне лучше сначала повидаться с Хэрриет Скроуп?