— Катись назад, пророк-предсказатель. Дальше сам доберусь.
Но, видно, парню не очень хотелось расставаться с необидчивым пассажиром, а может, и надеялся отговорить от рискованной переправы. Насмешливо прищурив глаза, шофер спросил, кивнув острым мальчишеским подбородком в сторону плота:
— Не на тех ли бревешках-щепочках поплывешь?
— На тех самых.
— Слушай, друг, не дури, — голос парня зазвучал озабоченно. — Нешто это паром? Им и в самую засуху не каждый рискует пользоваться. Враз пойдешь на дно, как пить дать!
— Двум смертям не бывать, — усмехнулся Буданов, закидывая мешок за спину. — А вдруг повезет?
— Ну и дурень! — искренне удивился шофер. — Первый раз такого возить довелось! — И увидев, что даже это не остановило упрямого пассажира, насмешливо крикнул ему вслед: — Когда тонуть начнешь, я за тебя от страха покричу! Идет?
— Идет! — рассмеялся чекист и зашагал к парому.
Это и в самом деле оказался паром: даже осклизлый пеньковый канат протянулся от него в дождливую муть противоположного берега. Но, пожалуй, веснушчатый подъелдыка прав: бревна, набухшие водой, едва держатся на поверхности реки; прясла, связывающие их, раскисли; вся нехитрая “техника” готова развалиться от первого же прикосновения…
— Эгей! — донеслось со стороны все еще стоящей машины. — Хоть скажи, оглашенный, по ком панихиду заказывать?
Не ответив, — “пускай себе позубоскалит!” — Зосима Петрович обеими руками ухватился за канат. Плот тронулся медленно, словно нехотя, ноги заскользили по мокрым бревнам, не находя опоры. А едва берег отодвинулся метров на десять-пятнадцать, как бревна и вовсе ушли под воду.
Видя, что “пророчество” шофера сбывается, Зосима Петрович плюнул в сердцах на гиблую “технику” и, оторвав ноги от бревен, обвил ими скользкую жилу каната. Так и дополз к противоположному берегу: рывками, точно улитка, раз за разом окунаясь спиной в обжигающе-холодную воду. Выбрался на берег мокрый, злой, торопливо зашагал к небольшой деревеньке, открывшейся на посветлевшем горизонте.
Первым на околице ему встретились нахохлившиеся мальчишки. Их было трое, рост в рост, лет по четырнадцать, и все худые, с не очень доверчивыми, не по-детски серьезными глазами.
Но и жалеть их нельзя — не примут они жалости чужого человека. И, словно не замечая настороженности мальчишек, Зосима Петрович по очереди пожал каждому из них руку:
— Здорово, орлы. Тут живете?
— Тут, — мотнул головой один, пошире в плечах, посмелее.
— И как же ее зовут, эту вашу деревню?
— Малые Луки. — Парнишка бросил короткий взгляд на товарищей. — А вы к кому, дяденька? Нужен вам кто или так просто?
— Нужен, — Зосима Петрович решил говорить напрямик: — Такой человек нужен, который во время войны перед фашистами шею не гнул. Для того и приехал, чтобы с такими людьми повидаться. Поможете?
Мальчишки еще раз переглянулись, и, кажется, недоверчивая отчужденность начала таять в их глазах, а на лице у самого щуплого и конопатого появилось подобие улыбки.
— Я думал, ты к председателю, — негромко начал он, — а ты…
— Ну вот, — перебил самый плечистый, — “к председателю!” Он же про тех спрашивает, кто в партизанах был, понял? — И, обращаясь к Буданову, поспешил успокоить его: — Ты, дяденька, не бойся, сволочей в нашей деревне нет. Были две шкуры полицейские, так наши их давно вытурили.
Зосима Петрович постарался ответить в тон ребячьей серьезности:
— Верно, друзья, мне настоящий человек нужен. Ведите к тому, кого считаете самым хорошим в деревне.
Он ожидал, что мальчишки начнут спорить, — мало ли здесь хороших, справедливых, настоящих людей? Но разногласия не получилось.
— Иди к Егорову, — предложил самый плечистый.
И хлопцы разом кивнули:
— Верно!
Поздняя ночь текла за маленькими квадратами подслеповатых окон деревенской избы, а в избе все еще не гасла тусклая керосиновая лампа. За столом сидели два человека: один — молодой с внимательными серыми глазами под разлетом светлых бровей; другой — с иссеченным морщинами лицом, с небритыми землистыми щеками, с узловатыми пальцами жилистых рук, крест-накрест сложенных на столе. Руки первого ни минуты не оставались в покое: левая придерживала стопку бумаги, а правая без устали выводила по белому полю черные борозды строчек лаконичного, но обстоятельного по своему содержанию протокола свидетельских показаний.
Говорил, давал показания по делу бывшего гитлеровского прихлебателя колхозник деревни Малые Луки Алексей Егоров. Составлял протокол старший следователь Калининградского УКГБ подполковник Буданов. Он редко прерывал рассказ свидетеля дополнительными вопросами и уточнениями: человек говорил о том, что наболело и не померкнет в памяти. Лишь через несколько часов Зосима Петрович отложил “вечную” ручку и облегченно пошевелил занемевшими пальцами:
— Все, — сказал он, улыбнувшись почти виновато. — Измучил я вас, да, признаться, и сам устал…
Егоров ответил тоже улыбкой, как свой своему:
— Ничего не поделаешь, друг: надо. Для такого дела не только дня, но и недели не жалко. — И, помолчав, еще раз с суровой убежденностью повторил, прихлопнув тяжелой ладонью по выскобленной до белизны крышке самодельного стола: — Надо!
— Может, чайку согреть, да отдохнете часок—другой? — услышал Зосима Петрович голос хозяина.
Но Буланов не любил, да и не умел отрываться от незаконченного дела.
— Нет. — Зосима Петрович покачал головой. — С чаем повременим. Сначала прочитаем, что мы тут с вами написали.
Он подсел к столу, взял исписанные крупным почерком листы протокола. И, поглубже вздохнув, принялся негромко читать.
“В народе не зря говорится, что яблоко от яблони далеко не падает. Так было и у них в семье, у Антона Любашкина. Хоть и богато жил человек, а, пожалуй, второго такого зверя лютого, как он, и на всем свете белом не сыщешь. Земли у него пахотной за день не обойдешь. Добра всякого — коров, лошадей, овец — только успевай считать. Беднота окрестная вся в долгах у Любашкина, за долги на него спину гнула. И чуть что не по нраву ему — то хлыстом сыромятным огреет, то в зубы заедет чугунным кулаком: хозя-яин!
В ту пору Советская власть только-только начинала страну из разрухи поднимать. Мироедам да богатеям вольготно жилось: чуть не все добро у них в руках. Сила! Не гадали, не чаяли, что скоро совсем по-другому жизнь обернется, вот и выкобенивались над мужиком. Так и Антоха этот. А под стать хозяину и его семья: ни к кому из них подступиться не смей!
Особенно сынок, один-единственный у Антохи и был. Алексей, а по имени отцовскому и фамилию ему дали, как у нас водится, — Антонов. С самого малолетства волчонок клыки скалил, а как подрос, так и на отца рычать начал: “То не смей трогать, мое, да это подай, коль душа требует!” Чуть не в грудки отец с сыном друг на друга поднимаются. Только-только за топоры, за колья не берутся. Может, который из них и дошел бы до убийства, однако не успели. Как раз в ту пору Советская власть за сельское хозяйство, за колхозы взялась. Конец мироедам: раскулачили Антона Любашкина, да и выслали вместе со всем его племенем к чертовой матери.
Ну, а мы тут помаленьку начали налаживать новую, теперь уже колхозную жизнь. Трудно было, не без того: куда ни кинь — везде клин. И коней не хватало, и семян в обрез. Может, и вовсе забыли бы о них, если б года за два до войны не вернулся Алексей Антонов в родные места. Мягкое сердце у русского человека, отходчивое. Пока тут лютовал вместе с отцом — все их ненавидели, вернулся — и будто жалко. Не один ведь приехал, с семьей: трое детей, женка квёлая, сам вроде не работник, хлипкий совсем. Жалко… Ну, определили на жительство в прежнюю их деревню, в Старищи. Избу выделили. В колхоз приняли: живи, работай, расти детей.
Ничего, живет. Грамотный, с людьми тихий, в работе старательный. Пошла, значит, сибирская наука в прок. Через год, кажется, старищинцы его кладовщиком в своем колхозе поставили: заботится человек об артельном достатке. Чего еще надо? Только заботливость эта скоро другой стороной оборачиваться начала: не в колхозные закрома, а в свои закуты тащит и тащит общественное добро.