На рассвете — чтобы соседи не видели, чтобы не плакали младшие братья — покидали деревню. Мать рыдала возле калитки, отец то ли укорял, то ли пытался успокоить ее:

“Полно слезы-то лить, слышишь? Не мы гоним, голодуха гонит из дому. Может, в городе по-хорошему им обернется. — А проводив сыновей до околицы, крепко обняв их на прощание, в последний раз глянул в глаза одному и другому: — Людьми будьте. Как бы трудно ни пришлось, — по правде живите. Надо есть только тот кусок, который сам заработаешь, а чужое, обманом нажитое — не в прок. Полегчает у нас — верну, а пока…”

Повернулся, побрел в предрассветную синь и, ни разу не оглянувшись, исчез в сонной тишине деревенской улицы. А ребята — одному шестнадцать, другой двумя годами старше, — постояли еще с минуту, придавленные свалившейся на них безвыходностью, и, покоряясь неизбежному, тоже тронулись в путь.

Вместе пробыли недолго: Василию посчастливилось поступить чернорабочим на завод в Рязани, а Зосиме не нашлось в этом городе места, как ни искал. Да и кто возьмет на работу узкоплечего, хилого деревенского неумеху, если слесари, токари, фрезеровщики и литейщики, мастера первой руки, из-за тогдашней безработицы с утра до ночи околачивались на бирже труда?

“Подавайся-ка ты на север, — сказал как-то вернувшийся с работы Василий, вытаскивая из кармана замусоленный обрывок газеты. — В Великом Устюге, вот тут напечатано, речной техникум открывают: капитанов для речных судов готовить будут. Может, примут? — И, скрывая за подобием улыбки невольную свою виноватость, пошутил: — Выучишься на капитана, прокатишь меня разок на пароходе бесплатно, ладно?”

Делать нечего, надо воспользоваться хоть этой весьма и весьма призрачной надеждой. Но как ехать, на чем, если в кармане нет ни копейки, а до первой получки брата еще ждать да ждать? К счастью, мать с отцом выручили — прислали сыновьям котомку ржаных сухарей. От подмоги Василий решительно отказался: “Тебе вон куда добираться, а я как-нибудь перебьюсь”. Даже трешку где-то занял, может, выпросил на заводе авансом для брата, и в тот же день отправился Зосима в дальнюю дорогу, за двести с лишним километров, в чужой, незнакомый город Великий Устюг. Шел пешком, шаг за шагом — со шпалы на шпалу. Ночевал то под вокзальными скамейками, а то просто в лесу или в поле рядом с железнодорожным полотном. Всей еды за весь путь только и было, что материнские сухари. И все же дошел, на шестые сутки добрался до Устюга! Добрался и в техникум поступил! Потом по комсомольскому набору Буданова приняли в военное училище.

Больше четверти века прошло с той поры. А кажется, будто совсем недавно…

Было, разное было. Чаще — трудное. Научился Зосима Петрович душа в душу сходиться с людьми, разбираться в них без предвзятости. А кому, как не чекисту, больше воздуха нужно такое умение!

…А дорога все дальше и дальше вьется по безлюдным осенним полям Псковщины — до Хрычково рукой подать: перебраться через реку — и деревня. А как перебраться, если осенний паводок до того разлился, что даже мост скрыт под водой? Пришлось подполковнику вырезать в прибрежных кустах палку покрепче и, прощупывая ею невидимый бревенчатый настил, чуть не по пояс в холодной воде осторожно брести на противоположный берег. Пока брел на колючем, пронизывающем до костей ветру, так продрог, что руки и ноги начало судорогой сводить. Отшвырнул палку и бегом в деревню: совсем окоченел!

Останавливаться, расспрашивать, к кому зайти? Не до того, скорее бы в тепло попасть! Добежав до первого с краю двора, Зосима Петрович перепрыгнул через жерди невысокой ограды и торопливо забарабанил костяшками пальцев в тесовую дверь избы:

— Хозяева, можно к вам?

Открыла дверь морщинистая худенькая старушка в темном платье и в сером платке на седой голове, узелком стянутом под подбородком.

— Заходи, заходи, — пригласила она гостя в избу и тут же пододвинула табуретку поближе к пышущей жаром печке. — Садись, грейся. С утра тебя жду. И другие наши давно дожидаются…

— Как ждете? Откуда вы узнали, что я приду?

Довольная улыбка еще гуще усеяла лицо хозяйки частой сеткой мелких морщинок:

— Как же не знать, когда ты уже третий день ходишь по нашим деревням? По такому ненастью, думаю, не миновать тебе моей избы. Дождь да холод ко мне приведут. Вот и ждала… — И, спохватившись, всплеснув руками, захлопотала, заохала… — Батюшки, человека того и гляди болезнь свалит, а я его разговорами потчую. Скидай сапоги, портки, сейчас пересменку подам.

Зосима Петрович успокоил старушку:

— Ничего, мне не привыкать. Жив буду до самой смерти…

И все же стащил с себя сапоги, потом насквозь промокшие ватные штаны, а вместо них натянул потертые, с заплатами на коленях брюки и засунул в теплые валенки назябшие до красноты ноги:

— Вот так, теперь живем!

Хозяйка тем временем успела собрать на стол, пригласила:

— Похлебай горяченького. А может, чаю с малинкой? Первое средство против простуды.

Он с наслаждением выпил две вместительные кружки круто заваренного на сушеной малине чаю. Пил и слушал неторопливый рассказ гостеприимной, по-матерински сердечной женщины.

— Третий год пошел, как моего старика не стало, — с давно устоявшейся печалью говорила она. — Полицаи все внутренности ему отбили, так и зачах. А сынок, Петруша, в войну на фронте погиб. Только прогнали отсюда немцев, тут и похоронная пришла… Поначалу я думала, не переживу — днем ли, ночью ли, все голос его чудился, будто зовет меня, на боль свою жалуется. А потом ничего, перекипело; разве одна я такая? Кругом материнские слезы рекою льются… Помер муж, я к себе девочку соседскую взяла, у которой мать с отцом фашисты повесили. Вырастила Анютку, вместе с нею телятницами в колхозе работаем. Ничего, живем. Люди тоже нашей избы не минают: нет-нет — заходят, в чем нужда есть — всегда помогут…

— Так и я ненароком зашел. Незнакомый, чужой, а будто к себе домой.

Он не думал разговаривать со случайной своей собеседницей, как с возможным свидетелем по делу Антонова. Еще раньше решил: “Обогреюсь, высушу одежду и пойду либо к председателю колхоза, либо к кому-нибудь из здешних коммунистов”. А услышал ответ хозяйки на шутливую свою реплику, и даже кружку с недопитым чаем оставил, насторожился.

— Почему ж ты чужой? — сказала старушка. — Не чужой, а свой. Наши двери и до войны, и теперь всегда для своих людей открыты. Прежде, бывало, чаще других профессор один из Ленинграда приезжал: песни наши да сказки, да говор здешний записывал. Только после войны горем-горьким обернулись для него те песни: в соседней деревне сына своего нашел, застреленного Алешкой Антоновым…

— Постойте! — привскочил Буданов. — Какой профессор? Какого сына?

Хозяйка удивленно округлила чуть выцветшие голубые глаза:

— Неужели не знаешь? Был такой профессор, ученый из Ленинграда. То ли Малышев по фамилии, то ли Малищин, точно уже и не помню. Не беда, пойдешь в Старищи или в Петрово, там скажут: комсомольцы тамошние помогали ему и могилку сына раскапывать, и опять хоронить.

— Зачем же они могилу раскапывали?

— Не знаю. Может, искал чего тот человек, а может, надеялся, что другой кто в ней похоронен.

— В Старищах эта могила? Или в Петрово?

Настойчивость гостя начала беспокоить старушку, и, кажется, она уже жалела, что так некстати затеяла этот разговор. Стала отвечать коротко, односложно, а потом и совсем затвердила: “не помню”, “не знаю”, “спроси у людей”… Зосима Петрович понял причину столь внезапной сдержанности хозяйки: ждать-то ждала, а вот ради чего он явился в деревню, так и не знает…

— Ну, вот что, мать, — заговорил Буданов, вытаскивая из нагрудного кармана служебное удостоверение, — смотри: приехал я из Калининграда, из управления Комитета государственной безопасности, чтобы узнать у здешних жителей всю правду о преступлениях полицая Антонова. Ищем мы его, понимаешь? Будем судить. И если вы нам не поможете, этот негодяй так и уйдет от суда. Решай сама: свой я тебе человек, как ты говорила, или чужой?