За дверью коридор сверкал, словно его обили стальной кольчугой. Присмотревшись, Сайм разглядел, что блестящий узор составлен из ружей и револьверов, уложенных тесными рядами.

– Простите за такие формальности, – сказал Грегори, – приходится быть осторожными.

– Ах, что там! – отвечал Сайм. – Я знаю, как вы чтите закон и порядок, – и с этими словами он вступил в выложенный оружием коридор. Белокурый и элегантный, он выглядел странно и призрачно в сверкающей аллее смерти.

Миновав несколько коридоров, Грегори и Сайм дошли до комнаты с вогнутыми, почти круглыми стенами, где, как в ученой аудитории, стояли ряды скамеек. Здесь не было ни ружей, ни револьверов, но круглые стены всплошную покрывали еще более неожиданные и жуткие предметы, подобные клубням железных растений или яйцам железных птиц. То были бомбы, и сама комната казалась внутренностью бомбы. Сайм стряхнул о стену пепел с сигары и вошел.

– А теперь, дорогой мой мистер Сайм, – сказал Грегори, непринужденно усевшись на скамью под самой крупной бомбой, – теперь, в тепле и уюте, поговорим толком. Я не сумею объяснить, почему привел вас сюда. Порыв, знаете ли… словно ты прыгнул со скалы или влюбился. Скажу одно: вы были невыносимы, как, впрочем, и сейчас. Я нарушил бы двадцать клятв, чтобы сбить с вас спесь. Вы так раскуриваете сигару, что священник поступится тайной исповеди. Итак, вы усомнились в моей серьезности. Скажите, серьезно ли это место?

– Да, тут очень забавно, – сказал Сайм. – Но что-то ведь за этим есть. Однако могу ли я задать вам два вопроса? Не бойтесь отвечать. Если помните, вы очень хитро вытянули из меня обещание, и я его сдержу, не выдам вас. Спрашиваю я из чистого любопытства. Во-первых, что это все значит? Против чего вы боретесь? Против властей?

– Против Бога! – крикнул Грегори, и глаза его загорелись диким пламенем. – Разве дело в том, чтобы отменить десяток-другой деспотических и полицейских правил? Такие анархисты есть, но это жалкая кучка недовольных Мы роем глубже, удар направляем выше. Мы хотим снять пустые различия между добром и злом, честью и низостью – различия, которым верны обычные мятежники. Глупые, чувствительные французы в годы революции болтали о правах человека. Для нас нет ни прав, ни бесправия, нет правых и неправых.

– А правых и левых? – искренне заволновался Сайм. – Надеюсь, вы отмените их Очень уж надоели.

– Вы хотели задать второй вопрос, – оборвал его Грегори.

– Сейчас, сейчас, – ответил Сайм. – Судя по обстановке и по вашим действиям, вы с научной дотошностью храните тайну. Одна моя тетка жила над магазином, но я никогда не видел людей, которые по доброй воле обитают под харчевней. У вас тяжелые железные двери. Пройти в них может лишь тот, кто, унизив себя, назовется Чемберленом. Эти стальные украшения – как бы тут выразиться? – скорее внушительны, чем уютны. Вы прячетесь в недрах земли, что довольно хлопотно. Почему же, разрешите спросить, вы выставляете напоказ вашу тайну, болтая об анархизме с каждой дурочкой Шафранного парка?

Грегори усмехнулся.

– Очень просто, – ответил он. – Я сказал вам, что я настоящий анархист, и вы мне не поверили. Не верят и они. И не поверят, разве что я приведу их в это адское место.

Сайм задумчиво курил, с любопытством глядя на него.

– Быть может, вам интересно, почему так случилось, – продолжал Грегори. – Это очень занятная история. Когда я примкнул к Новым анархистам, я перепробовал много респектабельных личин. Сперва я оделся епископом. Я прочитал все, что пишут про них анархисты, изучил все памфлеты – «Смертоносное суеверие», «Хищные ханжи» и тому подобное. Выяснилось, что епископы эти – странные, зловещие старцы, скрывающие от людей какую-то жуткую тайну. Но я ошибся. Когда я впервые вошел в гостиную и возопил: «Горе тебе, грешный и гордый разум!» – все почему-то догадались, что я не епископ. Меня сразу выгнали. Тогда я притворился миллионером, но так умно отстаивал капитал, что и дурак уразумел бы, как я беден. Стал я майором. Надо сказать, я человек гуманный, но, надеюсь, не фанатик. Мне понятны последователи Ницше, которые славят насилие – жестокую, гордую борьбу за жизнь, ну, сами знаете. Я зашел далеко. То и дело я выхватывал шпагу. Я требовал крови, как требуют вина. Я твердил: «Да погибнет слабый, таков закон». И что же? Сами майоры почему-то ничего этого не делают. Наконец, в полном отчаянии я пошел к председателю Центрального Совета анархистов, величайшему человеку в Европе.

– Кто же это? – спросил Сайм.

– Имя его вам ничего не скажет, – отвечал Грегори. – Тем он и велик. Цезарь и Наполеон вложили весь свой талант в то, чтобы их знали; и мир знал их Он же вкладывает силы и ум в то, чтобы никто о нем не слышал, – и о нем не слышат. А между тем, поговорив с ним пять минут, чувствуешь, что и Цезарь, и Наполеон перед ним просто мальчишки.

Он замолчал, даже побледнел немного, потом заговорил опять:

– Когда он дает совет, совет этот неожидан, как эпиграмма, и надежен, как английский банк. Я спросил его:

«Какая личина скроет меня от мира? Что почтеннее епископов и майоров?» Он повернул ко мне огромное, чудовищное лицо. «Вам нужна надежная маска? – спросил он. – Вам нужен наряд, заверяющий в благонадежности? Костюм, под которым не станут искать бомбы?» Я кивнул. Тогда он зарычал как лев, даже стены затряслись:

«Да нарядитесь анархистом, болван! Тогда никто и думать не будет, что вы опасны». Не добавив ни слова, он показал мне широкую спину, а я последовал его совету и ни разу о том не пожалел. Я разглагольствую перед дамами о крови и убийстве, а они, честное слово, дадут мне покатать в колясочке ребенка.

Сайм не без уважения смотрел на него большими голубыми глазами.

– Вы и меня провели, – сказал он. – Да, неплохо придумано!

Помолчав, он спросил:

– А как вы зовете своего грозного владыку?

– Мы зовем его Воскресеньем, – просто ответил Грегори. – Понимаете, в Центральном Совете Анархистов – семь членов, и зовутся они по дням недели. Его называют Воскресеньем, а те, кто особенно ему предан, – Кровавым Воскресеньем.[17] Занятно, что вы об этом спросили… Как раз тогда, когда вы к нам заглянули (если разрешите так выразиться), наша лондонская ветвь – она собирается здесь – выдвигает кандидата на опустевшее место. Наш товарищ, достойно и успешно исполнявший нелегкую роль Четверга, неожиданно умер. Естественно, мы собрались сегодня, чтобы выбрать ему преемника.

Он встал и прошелся по комнате, смущенно улыбаясь.

– Почему-то я доверяю вам, как матери, – беззаботно говорил он. – Почему-то мне кажется, что вам можно сказать все. Собственно, я скажу вам то, о чем не стал бы толковать с анархистами, которые минут через десять придут сюда. Конечно, мы выполним все формальности, но вам я признаюсь, что результат практически предрешен. – Он опустил глаза и скромно прибавил: – Почти окончательно решено, что Четвергом буду я.

– Очень рад! – сердечно сказал Сайм. – От души поздравляю! Поистине блистательный путь.

Грегори, как бы отвергая комплименты, улыбнулся и быстро прошел к столу.

– Собственно, все уже готово, лежит здесь, – говорил он. – Собрание не затянется.

Сайм тоже подошел к столу и увидел трость, в которой оказалась шпага, большой кольт, дорожный футляр с сандвичами и огромную флягу бренди. На спинке стула висел тяжелый плащ.

– Перетерплю это голосование, – пылко продолжал Грегори, – схвачу трость, накину плащ, рассую по карманам футляр и флягу, выйду к реке, тут есть дверь, а там ждет катер, и я… и я… буду Четвергом… Какое счастье! – И он стиснул руки.

Сайм, снова сидевший на скамейке в своей обычной томной позе, встал и с необычным для себя смущением поглядел на него.

– Почему, – медленно проговорил он, – вы кажетесь мне таким порядочным? Почему вы так нравитесь мне, Грегори? – Он помолчал и добавил с удивлением и живостью: – Не потому ли, что вы истинный осел?

вернуться

17

Кровавым воскресеньем называли в те годы 13 ноября 1887 г., когда полицейские разогнали демонстрацию, убив несколько человек.