Нет, уже не в точности. Совсем не в точности. Загрохотала, дробя в кровавое месиво и в костную муку все живое, сверхпрочная сталь экономики, легированная извечной нашей способностью переносить верховное самодурство тем с большим смирением, чем с большей яростью его поносят в пустопорожних приятельских и семейных разговорах; извечной нашей страстью на ближних, таких же бесприютных и сирых, срывать зло за унижения и тяготы, наносимые дальними, до которых все равно, хоть на цыпочки встань, не дотянешься… Прямому политическому давлению люди с совестью и чувством чести противостоять могут. Подчас — могут долго противостоять. А люди сильные иногда способны противостоять ему долго и даже успешно, ведь проводниками давления, как правило, являются живые, конкретные противники, требующие сообщить, сознаться, отречься, предать; и, борясь с их домогательствами, упорно отвечая: «Никогда!», смеясь в ответ на запугивания и пытки, человек может гордиться собой, чувствовать себя крепостью света в царстве тьмы, защитником и спасителем тех, чьей крови жаждут дорвавшиеся до власти бандиты. Но некого спасать порядочностью в экономической душедробилке, некому противостоять, некому гордо плевать в лицо — кругом лишь такие же загнанные, обессиленные и одураченные сумасшедшей сутолокой люди, и верность близким приходится проявлять не мужественным хрипением следователю в лицо: «Они не знали… Они не читали…», но всего только унизительным стоянием в бесконечных, часа за два до открытия магазинов собирающихся очередях, каждодневным хитроумным добыванием то аспирина, то ботинок, то подсолнечного масла… и без конца, днем, ночью, за завтраком, в постели, с книжкой в руках или перед телевизором — деньги, деньги, деньги неотвязно… От этой изматывающей и подлой игры — тебе не отказаться, потому что в ней как бы и нет ничего подлого, просто нормальная жизнь, не политика, не идеология — быт; крутись-вертись, и все будет, а вот отказ от нее — действительно подл, и самые дорогие тебе люди рано или поздно тебя же назовут размазней, рохлей, чистоплюем и эгоистом и будут где-то правы, ибо по твоей милости, не по чьей-то, у них меньше денег, чем у таких же, как они и ты, соседей, они голоднее и хуже одеты, они чаще и тяжелее болеют, чем соседи — такие же, как они и ты… и мало-помалу эти самые соседи и начинают казаться тебе единственными противниками — хитрыми, алчными, беспощадными, в борьбе с которыми дозволены любые средства.

Разнобережные цены то на один товар, то на другой, то на несколько разом поползли друг от друга сперва как две отвратительные, но медлительные улитки, однако вскоре — уже как два шустрых навозных жука. Выгодным оказалось возить, скажем, ту же водку с берега на берег; сначала каждый старался сам по себе кустарно, дико, просто чтобы не скатиться в нищету — потом, как всегда в мире преступном, победили организованность и централизация. Перевозчики начали уже всерьез отстреливаться от погранцов, привыкших безмятежно, безнаказанно и безответно палить поверх голов нарушителей, рвущихся кто сестренку навестить в городской больнице, кто пользительных ягод в деревне для ребенка прикупить — отстреливаться уже и из автоматов, и из гранатометов, и погранцы, осатанев от нежданно настоящих потерь, теперь по любому случаю стреляли уже на поражение; уже привлекали то и дело войска; уже вот-вот должны были ввести собственную валюту…

К тому времени, когда и всенародно избранные, и единолично назначенные столичные деловары обеих стран, поделив наконец территорию, поделив заводы и руду, сообразили, что в одиночку и тем и другим — шатко, и запели об общности стратегических интересов, о необходимости интенсифицировать интеграционные процессы; к тому времени, когда волнами, пошли президентам на подписи и Верховным Советам на ратификации всевозможные договоры о всевозможном сотрудничестве; к тому времени, когда пресса и телевидение разом, будто по команде — собственно, почему «будто»? — принялись умильно — и тошнотворно для всех, кто хотя бы слегка знал, как все происходит на самом деле — восхищаться тем, что, скажем, пограничник с одной стороны, рискуя собой, спас тонущего в реке ребенка со стороны другой или что врачи одной страны бескорыстно оказали помощь случайно подвернувшемуся им под руку болящему другой страны, — уже ничего нельзя было поправить. Люди начали ненавидеть друг друга, и семеро из десяти были уверены, что на том берегу — дармоеды, воры, паразитирующие на наших бедах, а потому всеми силами их усугубляющие. И то и дело слышалось и там и здесь: эти сволочи из-за речки… гады, гады, гады, вот так прямо подошли, стрельнули и убили!.. да побожусь, нет у меня там брата!..

Родители Симагина осели в родной деревеньке — в получасе езды электричкой от границы, на российской стороне. И мотаться взад-вперед на старости лет, да еще при нынешних сложностях и дороговизнах, было им уже не под силу, и свежий воздух да работа на земле казались куда как лучше для пожилого здоровья, чем бессмысленное пенсионерское сидение в городской сутолоке и духоте, и еда со своего огорода ощутимо была пользительнее и доступнее, чем дорогая магазинная гниль. Да еще — они не говорили об этом, но молчаливо надеялись оба, мама — целомудренно и робко («может, он девушку захочет пригласить…»), отец — с мужской прямотой («вдруг он как раз в кровать кого затащит, а у старухи моей опять астма разыграется, или со мной чего…»), что, располагая квартирой одиноко и безвозбранно, их помаленьку стареющий сынок с большей вероятностью сумеет все-таки наладить свою личную жизнь.

После завтрака Андрей Симагин-старший неторопливо и с удовольствием, в сопровождении степенно обнюхивавшей и мстившей углы Жульки сходил по воду — к милому сердцу колодцу, странным образом расположившемуся на холме, с которого упоительно распахивались лесистые, всхолмленные синие горизонты — Симагин-старший всегда там останавливался на минутку и любовался; потом — в единственный в деревне магазинчик, притулившийся метрах в полусотне за переездом, думая, может быть, купить хлеба, но купил просто немного серой, комковатой муки, потому что ничего иного в магазине и не было — разве что очередь и древнее, от руки написанное объявление на весах: «Инвалиды и ветераны ВОВ обслуживаются в неочереди» — именно «в неочереди», так там было написано, и Симагин-старший всякий раз, торча тут, с внутренней ухмылочкой пытался представить, как существует очередь, а существует еще и неочередь. Стоит, дескать, терпеливо такая длиннющая неочередь… Анастасия Симагина тем временем мыла после завтрака посуду в ручье на краю участка — участок был большой, но не очень удобный, склоном; выходящий длинной стеной на улицу огромный, почернелый и за полтора века своего тут стояния перекосившийся дом грелся на солнышке на самом верху и в самом широком месте, а две ограды тянулись от него вниз, постепенно сходясь, и в нижнем углу из-под одной ограды вытекал и под другую тут же утекал чистый ручеек с песчаным ложем. Хорошо было, подстелив телогрейку, примоститься на дощечке и, слушая нескончаемое мирное журчание, размеренно и без суеты тереть с песочком миски, ложки, тарелки… Колодезную воду они употребляли только пить.

Потом Анастасия Симагина завела какое-никакое печево из купленной мужем муки, а Андрей Симагин-старший, как обычно, занялся картофелем. Колорадский жук, мерзкая скотина, про которую в их местах еще лет пять-семь назад и слыхом никто не слыхивал, свирепо жрал ботву все лето напролет, и обязательно надо было, чтобы сберечь второй хлеб, изо дня в день обходить поле борозда за бороздой, одной рукой держа баночку, на донце которой был налит бензин, керосин или, на худой конец — вода, а другой крутя-вертя картофельные листы и при необходимости ногтем, аккуратненько, чтоб не дай Бог, не раздавить тварь на листке — листок повреждается отравой, чернеет — сковыривать в баночку отвратительные, прожорливые, уже самим видом и цветом своим ядовитые личинки; одни здоровенные, жирные, с полногтя ростом, другие едва вылупившиеся, мелкие, как тли. Листочек, на котором обнаруживалась кладка, приходилось отрывать весь. Иногда за день набиралось полсотни личинок, иногда — полтораста… После каждых двух борозд Симагин-старший с трудом разгибался — поясница хрустела, — поправлял вечно норовящие свалиться и потому укрепленные на ушах резинками очки, присаживался на лавочку и отдыхал, слушая птиц. Курить он бросил еще тот год — и дорого, и не достать; и говорят, вредно.