Потом седой человек решил, что сошел с ума; точнее, конечно, не он сошел, а его начали сводить — подмешивать к пище какой-нибудь галлюциноген или что-нибудь в милом таком роде. Очередной этап медленного и мучительного уничтожения, уважительного по всем формальным признакам. Откуда здесь мог бы взяться хоть кто-то? Да вдобавок — незнакомый? Жене и то путь закрыт навсегда. И если даже предположить, что некто сюда проник — что фиксируют сейчас недреманные телекамеры под потолком? Почему молчит сигнал тревоги?
Потом он решил, что все гораздо проще. Его действительно накормили какой-то дрянью, расслабляющей волю — эта химия, как он слышал, зачастую имеет побочным своим действием снотворные эффекты, — а тем временем тихохонько вошел и будет теперь прямо со сна его тепленького дрючить какой-нибудь новый офицерик, специально подобранный из-за мордочки, на которой буквально с нарочитостью, даже утрированностыо какой-то, будто на иконе, написано: мне можно верить, я не подведу, не продам, я честный и добрый! И начнет требовать в чем-то признаться, что-то подписать и от чего-то отречься. Это было наиболее вероятным, и ни малейшей мистики. Вопрос только, по какому ведомству этот тяжко раненный младенец работает: если по идеологии, то будет требовать признаться в коррумпированности, работе на иностранные разведки, принадлежности к кругу высших агентов влияния, которым Тель-Авив и Вашингтон специально поставили задачу погубить непобедимый и могучий Союз изнутри, а кроме как Тель-Авиву, понимаешь, Союз и губить некому; если же по экономике, то опять начнет требовать номера счетов в иностранных банках, куда моя антипартийная клика переводила партийное золото. Все это мы уже проходили — только мордочки такой еще не видели. Не кадровый. Из переметнувшихся интеллигентов, конечно. На молодого Сахарова похож.
Тех времен, когда тот еще сверхбомбы тачал для горячо любимой социалистической Родины.
— Ну? — спросил седой человек.
Мужчина напротив чуть улыбнулся. Ну конечно, на такой мордочке и улыбка должна быть соответственная. Светлая и грустная. Мудрая, понимаешь, и всепрощающая. Артист, что ли, бывший? Не помню такого артиста.
Он был в гражданском, разумеется; вельветовые джинсы, рубашка, расстегнутая на горле, и легкий джемперок. Вполне демократично в тюрьму явился. Демократия на марше. Была, кажется, такая телепередача в оттепельные времена. Что-то наподобие «Прожектора перестройки», но на полтора-два десятка лет раньше.
Только у нас на Руси, мельком подумал седой человек, могут возникать подобные словесные уродцы. Ляпнут — и даже не слышат, как это смехотворно и дико и как уши вохровцев торчат. Демократия на марше. Народные избранники на этапе. Свобода на зоне. Прожектор на вышке перестройки.
— Вы кто? — спросил седой человек угрюмо.
— Мое имя вам ничего не скажет. Скажем так: интеллигент.
Ну я же так и понял, подумал седой человек удовлетворенно.
— Один из тех, кого запросто именуют научниками — то есть из тех, кто целиком зависит от состояния государства. Еще в большей степени, чем, например, армия. И потому кровно заинтересован в том, чтобы состояние это было хорошим. Дееспособным.
Говорливый какой, подумал седой человек с неудовольствием.
— Один из тех, кто так поддержал сначала Горбачева, а потом едва не привел к власти вас.
Ничего не понял, подумал седой человек с раздражением.
— Привел, понимаешь, привел… — недовольно пробурчал он. — А вот не привел!
— Есть возможность все поправить, — спокойно сказал сидящий напротив незваный ночной гость и опять слегка улыбнулся.
Седой человек напрягся, а потом резко сел, спустив ноги с койки. Вот оно как, подумал он. Сна и расслабления будто не бывало. Вот они теперь меня чем будут…
— Нет-нет, — сказал гость, будто прочитав его мысли. Впрочем, угадать их было несложно. — Это не провокация. Я не Бабингтон.
Какой еще баб? — подумал седой человек.
— Бабингтон, — снова угадав, что делается у него в голове, произнес ночной гость, — это наивный молодой англичанин, который совершенно искренне пытался освободить находящуюся в заключении Марию Стюарт. Тогдашний английский комитет госбезопасности его засек и использовал, чтобы спровоцировать Марию на призывы к заговору против царствующей королевы Елизаветы и к перевороту. На основании этих высказываний, которых Мария сама бы, вероятно, и не сделала никогда, ее судили и обезглавили. Так вот у нас с вами ситуация совсем иная.
Седому человеку стало не по себе. Просто-таки жутковато стало. Это не было похоже ни на что знакомое ему по предыдущим играм. Он не понимал, что происходит. Наверное, все-таки сплю, подумал он. Ведь не может этот хмырь и впрямь читать мои мысли.
— Ну почему же не могу, — сказал ночной гость.
— Так, — властно проговорил седой человек, потому что сердце у него провалилось в ледяную полынью и зашлось там от мистического ужаса. И уже как за спасение, потому что лишь так можно было — путем пусть страшной, но частной уступки — сохранить в неприкосновенности картину мира в целом, он ухватился за отчаянную мысль: неужто у Крючкова построили-таки агрегат для телепатии?
— Нет-нет, — произнес ночной гость самым успокоительным тоном. — Этого не будет, не беспокойтесь.
Вот теперь стало просто жутко. По-настоящему.
— И вообще вы можете быть совершенно спокойны, — сказал ночной гость. — Это звучит немножко издевательски, простите… Вы были совершенно спокойны как раз до моего прихода, а сейчас, наоборот, в высшей степени беспокойны. Только это быстро пройдет. Можете быть спокойны в том смысле, что нас никто не видит, никто не слышит, телекамеры передают на мониторы изображение мирно похрапывающего старика… А мы можем поговорить. Совсем чуть-чуть, у меня мало времени.
— Кто вы? — снова спросил седой человек хрипло.
— Я вам уже отвечал, только вы совсем не вслушивались, — гость опять улыбнулся. — Вы так в нас нуждаетесь и так нас не слушаете… это просто удивительно. Это добром не кончится.
— Что вам надо? — прохрипел седой человек.
— Вас.
— Меня?
— Да.
— Что теперь с меня взять?
— А почему вы думаете, что я пришел брать? Что за унылый стереотип — всякий, кто приходит, приходит брать? Это отнюдь не обязательно.
— То есть вы намекаете… что пришли что-то… давать, что ли?
— Именно. Только сначала хочу поговорить… А вы — вы… можете для собственного спокойствия считать, что и впрямь спите. Спите все эти годы после августа. Мысли я слышу, конечно, — но главным образом те, которые думаются в данный момент. Вот мы и подумаем немножко на заданные темы. — Гость каким-то удивительно уютным, домашним жестом почесал щеку. — Как вы относитесь к КПСС?
Скулы седого человека медленно выдавились двумя буграми наружу. Ну как этому щуплому объяснишь в двух словах? Потому с вами, с интеллигентами, никто и не хочет разговаривать всерьез, подумал он; простые вещи вы пытаетесь изобразить неимоверно сложными, а сложные норовите упростить донельзя. И тут он внутренне дернулся, а потом съежился: ведь слышит! Но гость не подал виду; он спокойно, доброжелательно ждал ответа.
Как можно, уже выйдя на пенсию, относиться к своей октрябрятской звездочке, к пионерскому галстуку? Одновременно и умиляешься, и морщишься брезгливо. Какой же я, дескать, был дурак… а в душе что-то восторженно поет против воли: какой я был молодой!
Конечно, он еще, кажется, в семидесятых читал… этого, как его… югослава… ну вот, уже совсем память начала сдавать. Про новый класс, что ли… Джиласа, кажется. И еще какие-то запретные для простых смертных труды, убедительнейшим образом и экономически, и политически доказывающие, что диктатура одной организации, на верхних этажах сугубо замкнутой и, фактически, отупляюще полурелигиозйой, для страны — губительное бремя. Эти книжки тогда многие почитывали в партийных верхах — из тех, кто хоть чем-то еще интересовался, кроме того, как бы удержаться лет ну еще пяток… из тех, кто еще читать не разучился. Ну, почитывали. Беседовали тишком, как все обычные советские люди: куды котимся? Чаво будет?