Эсхатологический смысл «лежащего» и «молящегося»

Прежде чем пойти дальше по нашему воображаемому музею надгробных памятников, остановимся ненадолго, чтобы еще раз сравнить между собой «лежащего» и «молящегося». «Молящийся» показался нам более близким к бессмертной душе. «Лежащий» стал в конце концов идентифицироваться с бренным телом. Противопоставление души и тела? В этом, несомненно, главная причина дуализма этих моделей.

Вместе с тем мы могли убедиться, что пластическое выражение этого дуализма, пусть и соответствующее теологическим наставлениям, наталкивалось на молчаливое, но упорное отрицание. После исчезновения «лежащего» «молящийся» надолго занял его место homo totus, воплощения человеческой целостности, единства духа и материи, словно было позабыто исключительно спиритуальное происхождение этой модели изображения. Поза «молящегося» выражала желание показать биографическую индивидуальность изображаемого, в то время как «лежащий» свидетельствовал о верности концепции большей анонимности и большего фатализма. Ведь тип «молящегося» утвердился тогда же, когда получил распространение реалистический портрет и когда больше внимания стали уделять лицу. Поэтому-то именно «молящийся» стоял у истоков портрета, индивидуального или семейного. «Лежащий» тоже обрел сходство с изображаемым, но лишь в конце своей долгой иконографической «карьеры».

Быть может, «молящийся» более активен, более одушевлен, чем «лежащий»? Его коленопреклоненная поза заставляет так думать; поверхностному наблюдателю он кажется ближе к жизни, в «молящемся» словно запечатлено мгновение, как в хорошем портрете. «Лежащий», напротив, ближе к смерти, которую он в конце концов и стал представлять, будь то торжественная смерть, когда тело выставляют в церкви во время заупокойной литургии, или подземная смерть с тлением и разложением трупа. Тем не менее проявления жизни в «молящемся» обманчивы. Это лишь псевдоживой, застывший в своей торжественной, высокоспиритуальной позе. Он существует в сверхъестественном мире, «живет» в нем, однако в своем приобщении к небесным видениям безучастно недвижим. Исключение составляют лишь созданные Бернини или Борромини «молящиеся», в мистическом экстазе вовлекающиеся в явленные им религиозные сцены. О «лежащем» было сказано: он живет и не живет одновременно. О «молящемся» можно было бы сказать: он на небесах, но он не присутствует там.

В действительности и «лежащий» и «молящийся» близки к некоему нейтральному состоянию, от которого порой отдаляются — или в сторону жизни, или в сторону блаженного покоя и неподвижности. Колебания эти очень интересны и определяются импульсами ученой мысли или спиритуальности, письменной культуры, поэтому они и более изучены. Но еще интереснее и производит еще большее впечатление эта центральная зона нейтральности, где соединяются «лежащий» и «молящийся». В этой изначальной нейтральности необходимо распознать один из поздних аспектов отношения к смерти как к «прирученной смерти». Это отношение лучше всего выражает себя в концепции requies, покоя.

Связь эта отнюдь не очевидна, о ней нужно догадываться по немому языку образов и их логики, за рамками письменной культуры. Вера в некое нейтральное состояние после смерти, столь печальное в одних культурах (серый мир Аида в античной мифологии) и столь блаженное в других (спящие из Эфеса), продолжала жить, несмотря на все умолчания или враждебность церкви. Она продолжала жить в элементарных и неявных формах, никогда до конца не осознававшихся современниками. Эта вера вела к глубокому отрицанию дуализма человеческой сущности, отрицанию противопоставления живых и мертвых, отрицанию полного слияния человеческой участи в потустороннем мире с несказанной славой небесных созданий. Эта вера оказалась изжитой к XI в. и вытесненной эсхатологией более ортодоксальной. Но она была лишь оттеснена и вновь обнаружила себя с появлением первых видимых надгробий и модели «лежащего», которая перевела эту веру на язык пластических форм. Вера в нейтральное состояние будет жить до конца Средневековья, и именно она вопреки первоначальной идее, заложенной в модели «молящегося», поместит эту модель в русло традиции неподвижности и покоя. Великое глубинное течение утверждало на протяжении полутысячелетия в надгробной иконографии — ив коллективной чувствительности людей — некие константы, которых письменная культура не выражает и даже игнорирует. Представление о потустороннем мире, переносившееся этим глубинным течением от поколения к поколению, не совпадало точно с тем, какое внушала церковь.

Изменения в чувствительности людей, в их системе ощущений, наступившие в XVII–XVIII вв., положат конец тысячелетней преемственности и этой традиции, подспудной, но весомой. В начале XVII в. исчезает «лежащий», в конце следующего столетия приходит очередь «молящегося». В новых концепциях, внушенных ученой мыслью устным культурам и коллективной чувствительности, очень старая и очень живучая идея некоего нейтрального, промежуточного состояния по ту сторону смерти, между жизнью и небесным блаженством, не найдет себе места. Ее заменят иные представления и верования, в которых можно обнаружить усвоенную коллективной чувствительностью идею разделения души и тела после смерти человека: тело уничтожается, обращается в ничто, душу же ожидает та или иная судьба, будь то продолжение существования в потустороннем — четко сконструированном — мире, продолжение земного существования в памяти потомков или также превращение в ничто.

На кладбище: крест на надгробиях

Надгробия, о которых говорилось выше, все или почти все находились в церквах. Лишь в интерьере церкви можно проследить континуитет и понять смысл иконографических рядов. Что же происходило по другую сторону церковной стены, на кладбище, были ли там видимые надгробия? Да, были, хотя, конечно, намного меньше, чем в церкви, и выглядели они иначе.

Часть кладбища, его периферия, была как бы продолжением церкви, и надгробная скульптура была там такая же и столь же богато представлена. Низкие погребальные галереи charniers были уже с XIV в. разделены на часовни, аналогичные боковым капеллам церкви, и полны стенных надгробий с эпитафиями. Но и центральная часть кладбища, вечно перекопанная могильщиками, постепенно меняла свой облик. Меж больших братских могил для бедных, этих страшных ям, поглощавших безымянную массу покойников, виднелись тут и там несколько немногочисленных надгробных памятников. Ничто, разумеется, не напоминало современные кладбища с их плотной и регулярной «застройкой». Достаточно взглянуть на бесценную картину, висящую в парижском музее Карнавале и изображающую кладбище Невинноубиенных младенцев в конце XVI в.: мы видим несколько разбросанных по территории кладбища памятников; некоторые из них имели общественное назначение (кафедра проповедника, ораториум, большой крест, где останавливалась процессия в вербное воскресенье). В основание этих сооружений нередко помещали таблички с эпитафиями. На той же картине между этими постройками и братскими могилами заметны отдельные надгробия: плиты, слегка приподнятые над землей маленькими колоннами или покоящиеся на массивном цоколе, но также кресты, венчающие надгробные стелы, стенки которых украшены барельефами или каменной резьбой.

Как на картине в музее Карнавале, так и в описаниях современников встречается эта новая форма надгробия: каменные или деревянные кресты, часто под крышей-«домиком», как еще сегодня можно видеть на кладбищах стран Центральной Европы, с эпитафией, помещенной в основании памятника. Такими крестами обозначали места как индивидуальных, так и коллективных захоронений. «Некоторые завещатели, — указывает А.Флёри для XVI в., — приказывали воздвигнуть крест на кладбище Сент-Инносан, а вокруг креста группировались погребения членов семьи».

Так, в 1557 г. Мари Вале выражает желание быть похороненной на кладбище Невинноубиенных младенцев в месте, где уже покоится ее супруг, у креста, «им принадлежащего и по их распоряжению построенного и воздвигнутого». Год спустя Анриетта Габелен завещает предать ее земле на том же кладбище «близ креста, который она велела поставить и утвердить»[205]. Вокруг креста складывался порой целый семейный комплекс погребений. В 1411 г. весьма значительное лицо — генеральный прокурор парижского парламента — подробно описывает в завещании надгробный памятник, который он хочет поставить на кладбище Куломмье для своих детей (слишком маленьких, чтобы удостоиться захоронения внутри церкви) и родителей, избравших в свое время погребение на кладбище, — для себя и своей жены прокурор предпочел захоронение в церкви. Он дает распоряжение своим душеприказчикам или наследникам воздвигнуть на кладбище 5 гипсовых крестов, один подле другого; один большой в центре, справа два поменьше и слева еще два совсем маленьких. Целью завещателя было не поставить по кресту над могилой каждого (он даже не помнит точно числа своих умерших маленьких детей, говоря: «Я похоронил там трех или четырех своих детей»), а создать симметричный архитектурный ансамбль из крестов разной высоты. Прокурор детально определяет, какой высоты должны быть кресты, и предписывает «устроить их так, чтобы, когда будет дождь, вода могла стекать с них и они дольше сохранялись»[206].