— Они отупели от транквилизаторов… К тому же шоковый эффект дает о себе знать довольно долго. Но через двое суток, увидите, они наберутся сил.

— А что, если, несмотря ни на что, результаты окажутся плачевными?

— Сделаю анатомическое вскрытие — у меня есть на это специальное разрешение, в котором мне не могли отказать, — и извлеку уроки на будущее. Первые опыты всегда сопряжены с риском.

— Вы все предусмотрели.

— Я привык все предусматривать.

— У вас большой штат сотрудников?

— Нас шестеро хирургов, это значит — пять учеников и я сам. С десяток ассистентов и санитаров, не говоря о персонале, который занимается домом, секретариатом, животными. Всего двадцать два человека. Кстати сказать, я хотел бы впоследствии оставить Нериса при себе, если только он согласится. Это легко, поскольку семьи у него нет. Я хотел бы изучить на нем последствия трансплантации. У него могут возникнуть второстепенные осложнения, и я намерен установить за ним постоянное медицинское наблюдение.

— Это звучит убедительно, — согласился я. — Со своей стороны я попросил бы у вас разрешения беспрепятственно ходить по клинике и видеть наших пациентов в любое время.

— Договорились.

Назавтра я вошел в контакт с родственниками. Как мы и условились, я рассказывал им, что пересаженные органы взяты у людей, безнадежно пострадавших при автомобильной катастрофе. С другими я даже не говорил о пересадке. Газеты посвятили казни Миртиля лишь коротенькую заметку. Мы были спокойны.

Лучше всех перенес операцию кюре. Я навещал его каждый день. Он был веселым и сразу проникся ко мне дружескими чувствами. Мне он тоже нравился, но я остерегался его вопросов. Вот почему я, не подавая виду, пристально за ним наблюдал. Новая рука возбуждала у него огромное любопытство. Он мог наблюдать за пальцами, торчащими из шины, в которой покоилась пересаженная рука, и эти пальцы его завораживали.

— Просто любопытно, — сказал он, — ведь могли же ампутировать руку, и, казалось бы, радоваться надо, получив новую. А между тем мне как-то не по себе. Не знаю, как это объяснить… Такое ощущение, что я не один… Это не моя рука, понимаете?

— Вам больно?

— Не очень.

— Вы чувствуете свою правую руку?

— В данный момент никакой разницы с левой. Когда я просыпаюсь и вижу ее, я всегда вздрагиваю. Внутренне она моя, если угодно… Но внешне она чужая. Форма пальцев для меня непривычна, в особенности ногти… Эти ногти меня поражают. И потом, она какая-то квадратная, широкая, мощная. Я задаюсь вопросом: сумею ли я ею пользоваться? Иногда она наводит меня на мысль о лошади, которую придется дрессировать в манеже…

Его речи меня смущали. Я менял тему разговора. Священник говорил мне о своей жизни, о своих трудностях с прихожанами, утратившими веру. Он был одним из тех крепких, напористых священников, каких готовят сейчас к покорению пригородов, с короткой. стрижкой упрямых волос, с наивными глазами и детским румянцем. Как бы я ни старался его отвлечь, он постоянно возвращался к своей проблеме.

— Понимаете, мсье Гаррик, когда мне предложили сделать пересадку руки, я согласился не задумываясь. Я был в шоковом состоянии. А вот теперь я очень хотел бы знать, откуда взялась эта рука. Ведь когда усыновляешь ребенка, наводишь справки о семье.

— Согласитесь, что это сравнение не совсем правомерно.

— Но, в конце концов, ее же где-то взяли?

— Да… у человека, попавшего в аварию, как и вы сами… но ему предстояло умереть. Врачи хотели провести эксперимент. Этим, кстати, и объясняется мое присутствие здесь. Помимо вас тут есть еще шестеро оперированных, в соседних палатах. Благодаря пересадкам их жизнь спасена…

— И тоже руки?

— Руки, ноги… внутренние органы… Профессор Марек — специалист по такого рода хирургическим вмешательствам.

— Выходит… ради нас обобрали трупы?

Что я мог ему ответить? Я отделывался шутками. Странно, что такая тема дает пищу для шуток.

Я продолжал свой обход. С Оливье Гобри, художником, мне было общаться легче. Он ограничивался тем, что плакался.

— Я левша, мсье. Ну что прикажете мне делать с чужой левой рукой?

— Она привыкнет.

Я раскуривал ему сигарету и клал ее на палитру. У него наболело на душе — его картины не пользовались спросом. Он был художником-маринистом.

— Жанр марины ближе всего к нефигуративной живописи, — объяснял он мне. — Паруса, дома, скалы — вы видите, что это может дать при известной схематичности. Однако меня упрекают за избыток здоровья, непосредственность восприятия. А большим спросом пользуется все острое, колючее, тотемическое — словом, заумное!

Мне стоило огромного труда его успокоить. А между тем он производил впечатление не очень здорового человека, с изможденным лицом, удлиненным благодаря редкой рыжей растительности на подбородке. У него были пронзительные серые глаза, и он напоминал бедного несостоявшегося Христа.

Этьен Эрамбль был его прямой противоположностью: буржуа до мозга костей, уверенный в себе. Он владел большим салоном мебели в предместье Сент-Антуан. Этьен не производил впечатления человека, подавленного смертью жены. У него была одна забота — узнать, а будет ли он ходить, «как прежде». Он метал громы и молнии против Симоны Галлар, по вине которой произошла авария, когда она нарушила правила дорожного движения.

— Когда сидишь за рулем «404», мсье Гаррик, то нечего соваться обгонять «Лендровер-2000».

— Не надо так громко… тсс!… Мадам Галлар лежит в соседней палате… Она может услышать…

— Тем хуже для нее. Я весьма сожалею. Все это случилось по ее вине. Впрочем, я еще потребую возмещения убытков.

А вот Симона Галлар не говорила ничего. Непричесанная, без всякой косметики на лице, она целыми днями лежала, закрыв глаза, и ничем не интересовалась.

— Через месяц вы будете в состоянии покинуть клинику, — твердил я ей. — Уверяю вас.

Она делала вид, что не слышит моих слов. Что будет с этой несчастной после того, как она обнаружит на своем теле мускулистую волосатую ногу Миртиля вместо своей собственной? Когда я касался этого вопроса в разговоре с Мареком, тот отделывался тем, что пожимал плечами.

— А что, ее больше устраивал бы протез? — ворчал он.

Все внимание он отдавал Нерису, поскольку Нерис попросту воскресал из мертвых. Теперь он уже понимал все, что ему говорили, и отвечал на вопросы соответственным морганием век.

— Вы видите мою руку? — Моргание в утвердительном смысле. — Вы страдаете? — Никакой реакции. — Вы хотите пить? — Моргание в утвердительном смысле.

Марек проводил все время у изголовья Нериса и исписывал блокноты заметками.

— Что бы мне очень хотелось узнать, — однажды вечером поведал он мне, — это пришел ли Нерис в сознание или же у него все еще в голове пюре…

— Каша, — машинально поправил я. — Но ведь он отвечает на ваши вопросы.

— Когда просыпаешься, но еще не способен ориентироваться, — понимаете? — то можно отвечать на любой вопрос, все еще не соображая, кто ты есть.

— Он Альбер Нерис.

— Само собой. Но осознает ли он это? Вот в чем суть проблемы. Скажем так: в его голове думает «оно». Но как долго еще это продлится?

Маленький Мусрон обрел сознание полностью, но был очень слаб и сильно исхудал. Я прекрасно видел, что он беспокоится по поводу предстоящих экзаменов. Он готовил четвертый реферат по английскому языку.

Франсис Жюмож был, пожалуй, самым любопытным случаем из семерки. Он жил один в небольшом доме в Версале, где давал частные уроки, и его более чем скудное существование отражалось на всей его личности — ничем не примечательной, бесцветной.

Я терпеливо собирал материалы для их досье, старался больше разузнать про житье-бытье этих людей, чтобы быть во всеоружии, отвечая на вопросы, которые в один прекрасный день мне не преминут задать. Вы даже не представляете себе, как трудно по-настоящему проникнуть в чужую личную жизнь. Пока что я располагал только чисто анкетными данными, какими интересуется полиция. Я довольно точно представлял себе характер Эрамбля и уже хорошо знал, что за люди — художник и студент. Священник, разумеется, был для меня человеком без тайны. Но двое последних продолжали оставаться за семью печатями.