Обошел коридор первого этажа. Каждую комнату занимает отдельная организация. На дверях приколоты кнопками листки, клочки бумаги с надписями: ИАЭ (Институт атомной энергии), Гидропроект, Минуглепром, Минтрансстрой, НИКИЭТ (главный конструктор реактора), Академия наук СССР и многие другие. Вошел в диспетчерскую. Там уже Попель и Хиесалу. Садовский пытает их:

– Зачем приехали?

– Сами не знаем, Станислав Иванович, – с надеждой в голосе выпалил Попель.

– Езжайте немедленно назад! Сегодня же. Машина есть?

– Есть, Станислав Иванович!

Попель и Хиесалу, сияющие, побежали в «Рафик». Их заветная мечта: подальше от радиации – сбылась.

Сам я тоже доложил первому заместителю министра о прибытии. Сказал о задании Семенова и Решетникова.

Садовский уехал в ПТУ, где располагалось Управление строительства Кизимы, примерно в двух километрах от райкома партии.

Я заглянул в комнату с вывеской «ИАЭ». У окна впритык и навстречу друг другу – два письменных стола. За левым столом сидит Евгений Павлович Велихов, за правым – министр А. И. Майорец в таком же, как у меня, синем хлопчатобумажном комбинезоне и шерстяном берете на стриженной под машинку голове. Видно, брали спецовку из одного тюка. Рядом на стульях зампред Госатомэнергонадзора член-корреспондент Академии наук СССР В, А. Сидоренко, академик В. А. Легасов, заместитель министра Г. А. Шашарин, Е. И. Игнатенко. Вхожу, сажусь на свободный стул.

Майорец напирает на академика Велихова:

– Евгений Павлович! Надо кому-то брать организационное руководство в свои руки. Здесь работают сейчас десятки министерств. Минэнерго не в состоянии объединять всех…

– Но Чернобыльская АЭС – ваша станция, – парирует Велихов, – вы и должны организовать, объединять все… – Велихов бледен, в клетчатой рубахе, расстегнутой на волосатом животе. Утомленный вид. Схватил уже около пятидесяти рентген. – И вообще, Анатолий Иванович, нужно отдавать себе отчет в том, что произошло. Чернобыльский взрыв хуже иных атомных. Хуже Хиросимы. Там одна бомба, а здесь радиоактивных веществ выброшено в десять раз больше. И плюс еще полтонны плутония. Сегодня, Анатолий Иванович, надо считать людей, жизни считать…

Я с уважением подумал о Велихове. Подумал, что академик заботится о здоровье людей.

Позднее я узнал, что фраза «считать жизни» приобрела в эти дни новый смысл. На вечерних и утренних заседаниях Правительственной комиссии, когда речь заходила о решении той или иной задачи – например, собрать топливо или реакторный графит возле аварийного энергоблока, пробраться в зону высокой радиации и открыть или закрыть какую-либо задвижку, – председатель Правительственной комиссии И. С. Силаев говорил;

– На это надо положить две-три жизни… А на это – одну жизнь…

Произносилось это просто, буднично, но звучало зловеще.

Спор между Велиховым и Майорцем о том, кто должен быть хозяином положения, продолжался.

Я вышел из кабинета. Мне не терпелось скорее найти Брюханова и поговорить с ним. Сбылось то, от чего я предостерегал его пятнадцать лет назад в Припяти, работая на Чернобыльской АЭС. Все сбылось, и я хотел видеть его. Хотел очень многое сказать ему. Вернее, высказать ему весь свой гнев, всю боль и горечь. Ведь все сбылось. А он тогда был так самоуверен, так упрямо шел своей дорогой, так пренебрегал опасностью, возможностью ядерной катастрофы. И уже казалось, что он почти прав. Десять лет Чернобыльская АЭС – лучшая в системе Минэнерго СССР, сверхплановые киловатты, скрываемые мелкие аварии, доски почета, переходящие знамена. Ордена, ордена, ордена, слава, взрыв…

Гнев душил меня… Мне казалось, что из всех людей здесь – виноват он один. Прежде всего он…

Ибо воплотилась его политика, его идеология минувшего пятнадцатилетия. Фомин оказался пешкой, исполнительной пешкой в волнах этой идеологии. Но только ли его, Брюханова, это идеология? Конечно нет. Брюханов сам всего лишь исполнительная пешка той, минувшей уже, застойной эпохи.

Но кто это?.. В коротком полутемном пролете коридора, прислонившись к стене, стоит маленький, щупленький человек в белом хлопчатобумажном комбинезоне, без чепца, седые курчавые волосы, пудрено-бледное морщинистое лицо, выражение смущения, подавленности на этом лице. Он смотрит на меня. Глаза красные, затравленные…

Я прошел мимо, и тут меня ударило: «Брюханов?!» Я обернулся:

– Виктор Петрович?!

– Он самый, – сказал человек у стены знакомым глухим голосом и отвел глаза в сторону.

Первое чувство, возникшее во мне, когда я узнал его, – было чувство жалости и сострадания. Не знаю, куда подевались гнев и злость на него. Передо мною стоял жалкий, раздавленный человек. Он снова поднял на меня глаза.

Мы долго молча смотрели в глаза друг другу.

– Вот так, – наконец сказал он и отвел глаза. А мне, странно говорить, но стыдно было в этот миг, что я оказался прав. Лучше бы уж я был неправ…

– Ты плохо выглядишь, – нелепо как-то сказал я. Именно нелепо. Ибо сотни, тысячи людей облучались сейчас фактически стараниями этого человека. И тем не менее. Я не мог говорить с ним иначе. – Сколько ты получил рентген?

– Сто – сто пятьдесят, – глухим хрипловатым голосом ответил стоящий в полутьме у стены человек.

– Где твоя семья?

– Не знаю. Кажется, в Полесском… Не знаю…

– Почему ты здесь стоишь?

– Я никому не нужен… Болтаюсь, как дерьмо в проруби. Никому здесь не нужен…

– А где Фомин?

– Он свихнулся… Отпустили отдохнуть…

– Куда?

– В Полтаву…

– Как оцениваешь нынешнюю ситуацию здесь?

– Нет хозяина… Кто в лес, кто по дрова.

– Мне говорили, что ты просил у Щербины разрешения на эвакуацию Припяти 26 апреля утром. Это так?

– Да… Но мне сказали – ждать прилета Щербины, не поднимать панику… Мы тогда многое не сразу поняли, думали – реактор цел… Это была самая тяжкая и страшная ночь… для меня…

– Для всех, – сказал я.

– Это поняли не сразу…

– Что мы стоим здесь? Давай пройдем в какую-нибудь рабочую комнату.

Мы вошли в пустую комнату, что рядом с велиховской, сели за стол друг против друга. Опять глаза в глаза. Говорить было не о чем. Все и так ясно. Почему-то подумалось:

«Он делегат XXVII съезда партии. По телевизору видел. Телекамера несколько раз отыскивала в зале его лицо. Оно тогда было величественное, лицо человека, достигшего вершины признания. И еще… еще… Властное было лицо…»

– Ты докладывал в Киев 26 апреля, что радиационная обстановка на АЭС и в Припяти в пределах нормы?

– Да… Так показывали имевшиеся тогда приборы… Кроме того, было шоковое состояние… Помимо воли голова сама проигрывала происшедшее, увязывала это с благополучным прошлым и с полным теперь отсутствием будущего… Я по-настоящему пришел в себя только после приезда Щербины. Хотелось верить, что еще хоть что-то можно поправить…

Я взял блокнот, чтобы записать, но он остановил меня.

– Все здесь очень грязное. На столе миллионы распадов. Не пачкай руки и блокнот…

Заглянул министр Майорец, и Брюханов, видимо, уже по привычке, с готовностью вскочил, забыв обо мне, и пошел к нему. Скрылся за дверью.

Вошел незнакомый, тоже пудрено-бледный человек (при воздействии доз радиации до 100 рентген происходит спазм наружных капилляров кожи и создается впечатление, что лицо человека припудрили). Представился мне. Оказался начальником первого отдела атомной станции. Горько улыбаясь, сказал:

– Если бы не эксперимент с выбегом ротора генератора, все было бы по-прежнему…

– Сколько вы «схватили»?

– Рентген сто… От щитовидки в первые дни светило сто пятьдесят рентген в час. Теперь уже распалось… Йод-131… Зря не дали людям взять нужные вещи… Многие сейчас очень мучаются. Можно было в полиэтиленовые мешки… – И вдруг сказал: – Я помню вас. Вы работали у нас заместителем главного инженера на первом блоке…

– А я что-то вас запамятовал, простите… Где сейчас сидят ваши эксплуатационники?

– На втором этаже, в конференц-зале и в соседней с ним комнате. В бывшем кабинете первого секретаря райкома…