Никогда еще положение Ленинграда не было таким угрожающим. В штабе фронта нам показали перехват гитлеровского радио:
«Немецкие войска проникли в Ленинград».
Миша добавил:
«Передачу ведет барон Мюнхгаузен».
Как описать наши чувства в те дни? Я был твердо уверен, что немцы не пройдут. Может быть, моя уверенность проистекала из того, что я был в кадрах армии и имел командирское звание. Это много значило. Я ощущал себя частицей великого коллектива Красной Армии. Позади нас – родина. Мы выметем фашистов в их логово и там перешибем им хребет. Это было больше, чем вера в победу, это было сильнее, чем предвидение победы, это было знание: мы победим!
Когда Светлов возвращался с переднего края, он бывал преисполнен бодрости.
– Знаешь, что я видел на Пулковской высоте? – сказал он. – Орудие с «Авроры». Да, да, то самое, которое грохнуло по Зимнему дворцу в семнадцатом году. Так вот оно сейчас стоит на огневой позиции и грохает по немцам. Здорово, а? Нет, ты только вдумайся! Сама октябрьская революция бьет по фашистам!
А когда в тот же день мы проходили по Дворцовой площади, Миша сказал:
– Знаешь, сколько отсюда до немцев?
– Знаю: четырнадцать километров. Ну и что? Он ничего не ответил.
А вечером к нам пришли два известных кинорежиссера и предложили организовать вместе с ними партизанский отряд ввиду неизбежности падения Ленинграда.
– Они не пройдут, – быстро сказал я, прежде чем Миша успел согласиться.
Я рассказываю обо всем этом для того, чтобы было понятно, почему Светлов обнажил свой револьвер, чтобы убить стоящего перед ним.
В эти дни – от двенадцатого до двадцать пятого сентября – шли непрерывные штурмы Ленинграда с ближних подступов, местами просто с окраин города. На Ленинград бросились шестнадцать пехотных, три механизированных и несколько танковых дивизий.
В сущности, это был один сплошной штурм, не прерывавшийся в течение тринадцати дней.
В один из них Светлов поднялся непривычно рано. Ему не спалось. Он снял трубку внутреннего телефона и позвонил к товарищу корреспонденту. Тот, раздосадованный тем, что его разбудили, послал Мишу к черту.
– Кто это говорит? – обеспокоенно спросил Светлов, не узнав голоса.
Корреспондент прохрипел угрожающе:
– Это вы сейчас узнаете.
И бросил трубку.
В этом хриплом спросонья голосе Светлову почудился немецкий акцент. Его легко возбудимое воображение, щедрое и податливое, бешено заработало. Прорвались? Рассыпались по городу! Идут уличные бои! Захватили «Асторию»!
Он быстро подпоясался и расстегнул кобуру.
В это время раздался нетерпеливый и, как показалось Мише, повелительный стук в дверь.
И когда в овальном матовом стекле вверху двери смутно обозначились неясные очертания чьей-то головы, Светлов уже не сомневался: немцы!
И он решил дорого продать свою жизнь.
Он не станет ждать, пока они вломятся в комнату. Еще один стук в дверь, и он будет стрелять в эту фашистскую башку, отвратительно темнеющую за стеклом.
Нет, надо как следует представить себе эту картину.
Стало быть, по ту сторону двери – в представлении Светлова – орава фашистских убийц, отборные эсэсовцы, может быть, сам фельдмаршал Риттер фон Лееб, явившийся в «Асторию» отпраздновать обещанный офицерский банкет победы.
По эту сторону – худенький Миша Светлов с наганом в вытянутой (и слегка дрожащей) руке и с решительно сжатыми губами.
Конечно, это смешно, принимая во внимание, что в коридоре стоял не фельдмаршал Риттер фон Лееб и не полицейская дивизия СС, а всего только я. (Я шел завтракать в наш буфетик на Невском и постучался к Мише, чтобы взять его с собой.) Подождав немного и не услышав ответа, я поднял руку, чтобы постучать вторично, но передумал – пускай поспит еще – и опустил руку, не подозревая, что этим движением я спас свою жизнь.
Да, это смешно. Но это и трогательно, учитывая несоизмеримость противостоящих друг другу сил, когда Светлов решил, выступить один против двадцати двух пехотных, моторизованных и танковых дивизий.
В этом его решении было что-то рыцарское, была та «высокая честь», о которой он писал в бессмертной «Гренаде» и которая всегда лежала в основе его натуры и в критические моменты вспыхивала со взрывчатой силой.
Так он стоял, широко расставив ноги, слегка наклонив торс и простерев руку, в позе солдата, изготовившегося стрелять, стоял минуту, три, пять – воплощение мужества и героизма. Постепенно рука стала замлевать, невыносимо зазудило где-то между лопатками (он даже позволил себе на мгновенье почесать спину наганом), в ногах забегали мурашки, и страшно захотелось есть, даже в животе забурчало. Тем временем снизу, со двора, донеслись, как каждое утро, мирные звуки пилки и колки дров. Где-то звучно выбивали ковер. Кто-то в коридоре совершенно обыденным голосом клянчил у уборщицы горячей воды для бритья.
Миша как безумный ринулся на Невский, в буфет. Он был потрясен, но старался, как всегда, прикрыть это шуткой. После объяснения, полного крепких речений и хохота, между нами произошел такой обмен репликами:
Он: Да, старик, все-таки Дантеса из меня не получилось.
Я: Не расстраивайся, Миша, ведь, между нами говоря, и я далеко не Пушкин.
Он тут же выдал мне двадцать копеек за эту репризу.
Прилетев в Москву и встретив мою жену, он сказал ей:
– Знаешь, старуха, я чуть не сделал тебя вдовой.
Всю жизнь он любил рассказывать об этом ленинградском происшествии. В последний раз мы со Светловым вспоминали об этом незадолго до его конца, уточняли обстановку, фантазировали на тему: «что было бы, если бы…» При этом выяснилась одна новая подробность.
Я спросил:
– Что было бы, когда ты узнал бы, что ты убил меня?
Миша изумленно посмотрел на меня:
– Я не узнал бы.
– Почему?
– Потому что следующую пулю я собирался пустить в себя. Неужели ты думаешь, что я дался бы им в руки живым!
Сказано это было в свойственной Светлову манере – мягкой и непреклонной.
1968