В первый же день, а может быть, в первый час пребывания в нашем доме этой особе удалось нас укротить. Что же она сделала? Она сказала:

— Известно ли вам, дети, что мальчику или девочке, которые соберут сто почтовых марок и пошлют их в Китай, оттуда вместо марок пришлют живого китайчонка или фарфоровый чайный сервиз?

Конечно, у нас глаза у обоих загорелись. Ещё бы! Живой китайчонок! Или фарфоровый сервиз!

— А где их столько взять, эти сто марок? — спросил я у бонны.

— Я думаю, в вашем доме, как и во всяком другом, имеются альбомы для почтовых карточек…

Да, такие альбомы у нас, конечно, имелись. Не один, не два, а несколько. Они лежали в так называемом художественном беспорядке на круглом столике в гостиной. Были они большей частью плюшевые, с металлическими уголками и с металлическими застёжками.

И вот мы с головой погрузились в это выгодное и увлекательное занятие — стали собирать по сто марок.

Никто нами не руководил, никто не наблюдал за нами. Круглый столик покрыли старыми газетами, поставили на стол блюдечко с водой и сказали:

— Работайте.

И мы с утра до вечера, день за днём сидели и трудились.

Совсем не помню я эту мудрую бонну, даже имени её не запомнил, но круглый столик под бархатной тёмно-лиловой скатертью, альбом, открытки, марки — всё это, как сейчас, перед моими глазами.

Открытки в альбомах мы и раньше разглядывали. Но это было не так уж интересно. На открытках были изображены главным образом дома, улицы, церкви или целые города, на других — цветы, больше всего почему-то жёлтые и красные розы. Чуть-чуть интереснее других были поздравительные — пасхальные и рождественские — открытки. Например: из большого раскоканного яйца, на котором золотом написано Х. В. (то есть Христос воскресе), вылезают и целуются господин в цилиндре и дама в широкополой шляпе с перьями. Была и другая пасхальная открытка, ещё интереснее. Она была очень толстая, пухлая. На ней — тоже в расколотом яйце — сидел большой, ярко-жёлтый, мягенький на ощупь цыплёнок. Когда на цыплёнка нажимали, он по-настоящему пищал. Но вероятно, мы с Васей так часто нажимали на этого несчастного цыплёнка, что пищать он уже давно разучился.

Впрочем, теперь нас интересовала другая, оборотная сторона открыток — та, где были наклеены марки, где было что-то написано и где я с грехом пополам мог прочесть хотя бы адрес:

«С.-Петербургъ. Набережная р?ки Фонтанки, д. № 140, кв. № 1. Его Высокоблагородiю Ивану Афанасьевичу Ерем?еву».

Или:

«Александр? Васильевн? М-llе Сп?хиной».

Марки были всякие. Разноцветные. Пёстрые. Тусклые. Большие. Маленькие. Вертикальные. Горизонтальные. Были такие, где я ничего не мог прочесть. Буквы были знакомые, похожие на те, что я уже знал, а понять, что там написано, было невозможно. На этих марках изображены были женские и мужские профили. У некоторых на голове красовалась корона. Нетрудно было понять, что это короли и королевы. Попадались и другие женщины — не с коронами, а в шапочках, похожих на пожарную каску, с гребнем вроде петушиного, только каски эти были не золотые, а красные. На двух или трёх марках нарисованы были горбоносые мужчины с бакенбардами, на одной — статуя женщины с высоко поднятым факелом…

Но особенно пристально рассматривать открытки и марки у нас не было сейчас времени. Нам нужно было отклеивать эти марки. Некоторые из них отклеивались совсем легко. Чуть-чуть смочишь её или подышишь на неё — и она как новенькая, не смятая, не покорёженная, ложится тебе на ладошку. Другие вода не брала. На такую марку нужно было без конца дышать:

Хы! Хы! Хы!

Вот чуть-чуть отстал, отклеился самый уголок марки. Ногтем слегка отгибаешь этот зубчатый краешек и лихорадочно продолжаешь дышать дальше:

Хы! Хы! Хы! Хы!

Ещё немножко отклеилось. Тут уж не жалеешь лёгких, не жалеешь дыхания:

Хы! Хы! Хы! Хы! Хы!..

А рядом — Вася: уткнулся носом в свою открытку и тоже:

Фы! Фы! Фы!

Особенно трудно отклеивались наши русские марки. А их в альбоме было, к нашему несчастью, больше всего. Эти маленькие, напечатанные на очень тонкой бумаге марки с изображением двуглавого орла и короны над ним были смазаны ещё, как назло, каким-то особенно крепким клеем. Дышишь на эту марку, смачиваешь её, даже окунёшь краешек открытки в блюдечко с водой — хоть бы что! Опять начинаешь дышать. Опять мочишь. И вот наконец уголок чуть-чуть отстаёт, отклеивается. Но тут же он, этот уголок, начинает свёртываться в трубочку. Осторожно берёшь его кончиками пальцев, пытаешься немножко потянуть, разгладить — и чувствуешь, как мокрая, раскисшая бумага расползается, рвётся. А такую размокшую марку надо уже выбрасывать. Как нам объяснили, рваных или запачканных чем-нибудь марок в Китае не принимают.

Когда работа у нас идёт, марки отклеиваются, не рвутся, мы с Васей разговариваем. О чём? Конечно, только об этом.

— Ты что попросишь прислать — китайчонка или сервиз?

— А ты? — спрашивает Вася. У него, как я понимаю, вообще никакого своего мнения по этому вопросу ещё нет и быть не может. Но и мне решить этот вопрос не так-то легко. Сервиз или китайчонок? И то и другое соблазнительно, заманчиво, так заманчиво, что голова кружится.

— Я — сервиз, — говорит Вася.

— А я… я, пожалуй, тоже сервиз. Нет, я китайчонка… Нет, всё-таки, пожалуй, сервиз.

Эти мучительные колебания, это пылание страстей не кончается тут, в гостиной, за круглым столиком. Самые страшные муки и главная прелесть этих мучений, этих раздумий, сомнений, колебаний — в детской, когда нас уложат спать, когда задуют лампу, и только свет лампадки и свет уличного фонаря за окном чуть-чуть озаряют нашу комнату. Лежишь, укрывшись по самый нос тёплым стёганым одеялом, и думаешь: «Нет, китайчонка… китайчонка… Конечно, китайчонка. Или всё-таки сервиз?»

На кой он мне, простите, ляд был этот фарфоровый сервиз или тем более китайчонок? Что бы я с ним стал делать, с живым китайчонком! И всё-таки ведь мечтал — горячо, упоённо, страстно мечтал.

Мечтаем же мы в детстве о живом медвежонке, тигрёнке или хотя бы котёнке. А разве думаем при этом, что мы будем с ними делать — с тигрятами и медвежатами? Не думаем. Вся прелесть уже в этом — в словах: живой. Медвежонок. Китайчонок. Слонёнок.

Каким я представлял себе его, моего китайчонка? Не помню. Знаю только, что он, этот обещанный мне китайчонок, никак не связывался в моём представлении с теми китайцами, о которых рассказывал отец, будто они работают на строительстве железной дороги в Маньчжурии с утра до ночи за тридцать копеек в день и за чашечку риса.

Видел ли я вообще когда-нибудь живых китайцев? Видел, и довольно часто. В Петербурге их в те годы было много. Занимались эти китайцы главным образом торговлей вразнос. А торговали чаще всего мануфактурой, китайскими тканями. Зимой в синих до пят халатах, летом в синих кофтах и синих шароварах, в круглых шапочках-мисочках, из-под которых падали на спину чёрные, угольно-блестящие косы, они ходили вслед за другими бродячими торговцами по петербургским дворам и кричали:

— Сёлика, сёлика, саляпи?нка!..

Это значило:

— Шёлк, шёлк, сарпинка!

Сарпинку, шёлк, чесучу и другие ткани китайцы носили в каких-то угловатых, квадратных, очень плотно и аккуратно спелёнатых тючках, висевших у них за левым плечом. В правой же руке они держали всегда наготове, как ружьё, деревянный аршин.

В летнее время эти бродячие китайцы торговали не только в Петербурге, но и в его дачных окрестностях. Один такой китаец запомнился мне навсегда.

Солнечный июньский день. Дача нашей бабушки в Старом Петергофе. Мы, ребятишки, сидим на ступеньках веранды, окружив нашу молоденькую тётушку, тётю Лёлю. Всё вокруг белое. И тётя Лёля в чём-то белом, теннисном. И дача белая. И башня на ней. И каретный сарай. И конюшня. И высокий забор на другом конце двора, и ворота, и калитка…

Тётя Лёля что-то рассказывает нам. Но вот брякнула щеколда, скрипнула калитка, и во дворе, согнувшись немного направо, с тючком за левым плечом, появляется молодой китаец в синем.