– Ты не мой сын. Я взял Марту замуж, потому что любил ее с детства, но в жизни бывают разные нюансы, я умею прощать людям их слабости. Я скрыл ее грех до свадьбы, признал тебя своим сыном, я делал для тебя больше, чем для своих детей, но ты таился, прятался, ты никому не доверял. Теперь я узнаю, что ты еще и вор. Я надеялся, что ты сумеешь найти объяснения своим приобретениям, своим поступкам, но объяснений нет, их и не может быть.

– Папа… папочка… Я не брал!.. Я никогда ничего у вас не брал. Я просто копил все, что вы мне в разное время давали… Папа, я прошу, только не говори этих ужасных слов! Я же так люблю тебя. Я вас всех так люблю… Почему я не ваш?..

– Не брал у нас, значит, брал у других, таких денег тебе никто не давал, Вильгельм, выходит еще хуже. Я вынужден всерьез разобраться в том, что происходит, не хватало, чтобы ты замарал честь нашего дома. Выворачивай на стол карманы или я сам подвергну тебя этой унизительной процедуре.

Кох попятился от отца, подбирающего костыли и встающего из кресла. Мать молчала, сестры и брат во все глаза смотрели на Вильгельма и молчали тоже.

Если бы отец раскричался на него, даже ударил, это было бы лучше, чем слышать его отчужденный, ледяной голос. Отец подошел, перехватил костыли, вывернул карманы пиджака Вильгельма. Будь она проклята эта золотая медаль, которая вывалилась из коробки и покатилась по полу. Брат поднял её и протянул отцу.

– Это – что?? – загремел вдруг отец.

Коха затрясло, он перестал видеть и слышал одно уханье в голове.

– Я спрашиваю, у кого ты это взял?? Ты хоть понимаешь, что это такое?!

Кох ухватился за стол, чувствуя, что сам уже не может устоять на ногах.

– Я считал тебя сыном, но сын проходимца – он и есть проходимец! У кого ты это украл, негодяй?

Пощечина уже ничего не добавляла, она только нарушила равновесие, Вильгельм схватился не за лицо, а второй рукой за стол, устоял.

В дверь зазвонили. Кох понял, что он сделает, ему стало спокойно. Пришел Шульце, все отвлеклись, отец поковылял к дверям.

В доме был еще один выход – из кабинета отца во двор, и в кабинете на стене висело старинное ружье, к которому запрещалось прикасаться, потому что оно заряжено. В ружье один патрон, но Коху хватит, чтобы раз навсегда оборвать обрушившийся на него кошмар.

Кох ждал, пока все выйдут. Маленькая Катрин виснет на отце и ноет, что Вильгельм хороший, очень хороший, он такой добрый. Может, он нашел эту золотую денежку, что они брали в шкатулке деньги на цирк, на мороженое, на куклу – мама разрешала.

Кох вошел в кабинет отца, снял со стены ружье, вышел во двор, прошел в сарай и задвинул за собой засов.

Ружье тяжелое, с неуклюжим длинным стволом и коротким прикладом, до курка тянуться – не хватает руки. К виску не приладить. Но если упереть приклад в землю, то легко приставить ствол к груди, это больно, но никакого значения боль сейчас не имеет.

– Господин Шульце?..

– Вы чем-то огорчены, господин директор? А я пришел вас поздравить! Это потрясающе!!

– Что?

– Вильгельм не сказал?

– Он сегодня не склонен давать объяснения своим поступкам, господин Шульце. В школе всё спокойно?

– О чем вы говорите! Ваш сын получил в Берлине Золотую медаль! Вы только почитайте, что о нем пишут! Он прославил вас, да и всех нас! Невероятный успех!

– Что о нём пишут?

– Прочтите! Прочтите! Нет, сядьте! Все сядьте! Я сам вам прочту! Где Вильгельм?

Директор расположился в кресле, отставил костыли, Шульце развернул письмо из Берлина, положил на стол газету, где имя Вильгельма Коха красовалось в крупном заголовке.

– Послушайте! – провозгласил Шульце.

И в этот миг во дворе прозвучал выстрел, в комнате вдруг стало очень тихо.

Директор Кох всё понял, поняли жена и дети, потому что они с криком и со слезами помчались через кабинет отца во двор. Жена закрыла ладонью рот – и все равно вскрикнула, словно выстрелили в неё.

– Что такое? – пробормотал Шульце.

Влетел маленький Фридеберт и не сказал, а закричал:

– Папа! Он взял ружье! Он заперся в сарае! Он не открывает! Папа! Он же убил себя!! Папа, он же был хороший!!

Все двинулись во двор.

– Вильгельм, немедленно открой! – строго потребовал отец.

– Что-то случилось? – проговорил Шульце, переводя взгляд с одного на другого.

– Вильгельм! – повысил голос директор Кох. – Отопри немедленно! Вильгельм! Ты меня слышишь?!

Судорога, что свела тело Коха еще в гостиной, была началом его агонии.

Будь тысячу раз проклято его желание что-то понять, и десять тысяч раз его желание кому-нибудь объяснить то, что понял. Ничего, кроме молчания, в этой жизни невозможно. Когда Густав и одноклассники похабно смеялись над ним, он это вынес, потому что он верил родителям, но когда тоже самое при всей семье сказал отец и никто не возразил, тогда наступил конец. Кох возненавидел себя, эту жизнь, этот мозг, всё, что было когда-то им, Вильгельмом Кохом, сыном проходимца.

О, это была самая страшная его тайна, теперь ее не узнает никто. Кох прекрасно знал этого проходимца, он видел его постоянно во сне, он говорил с ним, но считал его своим сном.

Они подняли матрас, они выгребли все его тайны и сокровища, но самое главное о нем никто никогда не узнает, оно умрет вместе с ним. Это были не сны, теперь Кох знал это точно. Сном было все остальное – неприятным, пропитанным ложью, сном.

Это были видения, в них жил человек. Кох теперь точно знал, что это и есть его Отец, его настоящий Отец, его Проходимец. Только с ним Кох мог говорить ночи напролет, показывать самолеты, с ним слушал удивительную мелодию из звуков флейты, которую неумело пытался повторить, когда был в доме один. С ним гулял в небесах, говорил обо всем. Этот человек колдовал формами и линиями, бесконечностями пространств, делая их ясными и простыми – как лента Мёбиуса.

Лгал ли сам Кох – вопрос, но то, что он жил во лжи, это так. Может, брат и сестры и любили его, ревут под дверью в голос. Мать любила, но, наверное, стыдилась его, потому что он её грех, но за что точно Кох был ей благодарен, так это за ее Проходимца.

От выстрела Коха только подбросило вверх, вспороло грудь, раскрошило ключицу, вышибло плечо. Курок шел очень туго и ствол немного соскочил. Теперь все не имело значения – кровь хлестала струей, все равно это всё сейчас закончится.

Дверь вышибли.

– Что ты наделал, Вильгельм?! – это, заикаясь, шептал Шульце. Отец стоит как в столбняке, Кох отворачивается, он не хочет видеть этого человека.

– Вильгельм?.. Зачем?..– тихо произносит отец. Кох все-таки смотрит на него.

– Чтобы… вам… не стыдиться меня… господин директор… Я не вор… и не лжец, но бесспорно… ублюдок… и с этим ничего не поделать.

Кох рад, что почти беззвучно, но он это сказал.

– Боже, какая ужасная рана! – кричит Шульце. – Скорее врача! Врача! Ради Бога – врача!!

– Не надо, – Вильгельм говорит это Шульце, а, может, и не говорит, потому что больше он ничего не понимает, не видит, не слышит, ему ничего не жаль.

Когда Кох очнулся в бинтах, туго стягивающих грудь, говорить он мог, рядом сидел начальник полиции и бледный, как смерть, его не-отец-отец.

Кох спокойно объяснил, что избили его мальчишки в школе, потому что он сам затеял на уроке драку. Отец, господин директор, никогда его не бил и не ругал. Ружье он взял посмотреть без спросу и нечаянно выстрелил в себя. Лжец так лжец, почему бы не солгать?

Начальник полиции остался доволен его ложью, всё записал и ушёл. Отец-не-отец молчит, мать плачет, малышни нет, наверное, отосланы к теткам. А вот пить лекарства, что-либо принимать от них, он не будет.

Как исключение, кроме врача, допускали Шульце, тот все маниакально твердил о каком-то великом будущем, говорит и о премии – хорошо.

– Этого хватит, чтобы вернуть всё, что я украл у вас, господин директор? – губы Коха и сейчас еще подрагивают. – Не тратьте деньги на врача, я не собираюсь жить. Ненавижу себя за то, что я вас так любил. Понимаете, господин Шульце, что как ни воспитывай ублюдка, ничего кроме ублюдка из него не выйдет. Я ведь вас правильно понял, господин директор?