— Что там? — крикнул ему Ким вдогонку, но тот исчез за поверткой, не оглянувшись.

«Сатана, — подумал Ким, — никого для него не существует, кроме Деда».

Потом на дороге стали появляться ехавшие в лагерь подводы с ранеными. Ким кидался к каждой подводе, но никто толком не мог сказать ему, что там происходит, кроме того, что Дед страшно ругается, бегает, кричит на весь лес, всех запугал: и немцев и своих. «Только о Деде и разговор», — подумал Ким. Немного погодя проезжавшие мимо раненые сказали, что дела плохи: Дед, должно быть, ранен, а может, и убит, потому что ругался, ругался и вдруг его не стало слышно. «Да, раз Деда не слышно, значит, дела плохи», — подумал Ким. А когда ездовые, ехавшие из лагеря за ранеными, сказали, что все оставшиеся в лагере тыловики брошены на постройку гати через болото, Ким понял, что ему надо ждать на своем посту не смены, а немцев.

Ну что же, пусть идут, он их тут подождет, встретит как следует.

Неторопливым шагом поднявшись к себе на пригорок — неторопливым, потому что теперь ему надо было набраться терпения, спокойствия, хладнокровия, — Ким огляделся вокруг и решил, что лучшей огневой позиции, чем его караульный пост, не найдешь. Все-таки надо было примериться, как он будет встречать отсюда немцев, и с этой целью Ким на минутку прилег под толстый, обомшелый комель березы, положив в развилку двух ее стволов автомат, повел им влево и вправо по ложбине, вверх и вниз по дороге в гору — отличная огневая позиция.

Он займет ее, как только бой перекинется через гору, а пока постоит еще на посту, подождет своего часа. Час этот никуда не уйдет от него. Партизанам нет другого пути отхода из-за горы — только лощиной, над которой командует этот пригорок с березами. Пусть отходят, он прикроет их огнем, даст им опомниться, прийти в порядок, занять новую линию обороны, вправо и влево от него. И тогда… тогда он окажется в самом центре обороны, на ключевой, командной позиции.

Ким усмехнулся, подумав, как это здорово может получиться: пихнули в комендантский взвод, тыловиком заделали, а он, глядите-ка, глядите, где он…

Стоя на своем посту, он пристально смотрел в одну точку — туда, где под самым солнцем обрывалась на горе дорога, ждал, что там вот-вот появятся подводы, выскочат конные, побегут пешие. Солнце, едва оторвавшееся от гребня горы, слепило его, он щурился, прикрывал глаза рукой, смотрел, смотрел и вдруг, сам как-то не замечая того, стал тихонько вполголоса покрикивать:

— А ну давай, давай скорее! Сюда!.. Сюда!.. — и замахал одной рукой налево, другой направо.

Еще никого не увидев, он уже командовал со своей высотки, куда кому отходить, где занимать позиции.

— Кому это ты там машешь? — услышал он рядом голос подъехавшего на коне отца.

Обернувшись, Ким густо покраснел, мотнул головой, будто его комар укусил, забормотал под нос:

— Да я это так… ничего… просто показалось…

Ну как ему было сказать отцу, что у него просто терпения не хватило ждать, когда же наконец партизаны начнут отходить за гору, чтобы он мог прикрыть их огнем со своей позиции.

Давно уже Ким дожидался такого случая, должен же он доказать отцу, что тот напрасно усомнился в нем. А сейчас вот хоть сквозь землю провались. И как он может так забываться? Вдруг в самый неподходящий для того момент превращается в мальчишку. Что теперь отец думает о нем?

Но нет, отец, кажется, ни о чем не догадывается, ничего не замечает или уже не хочет замечать — махнул на него рукой.

Глеб Семенович смотрит с лошади в бинокль на гору, за которой не умолкает стрельба, а Ким искоса глядит на него и думает, что вот и сегодня даже отец нашел время побриться и сапоги почистил, все он успевает, никогда ничего не упустит, не забудет, все у него взято на заметку, карандаш и книжечка всегда при себе, в кармане, каждый вечер что-то записывает, а утром полистает — аккуратист! Разве он может понять, как трудно иногда бывает человеку совладать с собой и думать только о том, что ему положено.

— Чего так смотришь? — спросил Глеб Семенович, спешившись.

Ким пожал плечами.

— Ничего не смотрю.

— А я вижу, что смотришь и чего-то злишься. Ну, чего злишься? Помешал тебе?

— Ничего не злюсь, ничего не помешал.

— Эх ты, дуралей! — сказал Глеб Семенович, взял Кима и за локоть, потянул было к себе тихонько, но сейчас же отпустил, передал ему повод коня и вышел на дорогу встречать подъехавшую из лагеря на подводах пулеметную роту.

Пока комиссар располагал ее по бугристой, пересеченной оврагами опушке старой березовой рощи, Ким, держа на поводу его коня, глядел, как на огневой позиции, с которой он только что собирался прикрывать партизан, пулеметный расчет устанавливал своего «максима», и думал, что раз его отец такой бездушный, не понимающий людей человек, то он, конечно, сейчас скажет, что нечего ему тут болтаться, надо идти к себе в комендантский взвод, там Овечка найдет ему дело.

Так и случилось: отец отослал его к Овечке, который командовал на прокладке гати, и весь день, пока шел бой за горой, а потом в лощине, он ожесточенно рубил мелкую осинку, ольху, ивняк, волочил срубленное к болоту, рубил, волочил и злился на отца — сухой, бездушный, не понимает его. А сейчас ночь, он идет за прыгающей, колотящейся на гати телегой, спотыкаясь в темноте, хватается за нее ободранными до крови руками и думает, что никогда больше не будет ни обижаться, ни сердиться на отца, только увидеть бы его живого.

Последний раз он увидел отца, когда бой шел уже возле самого лагеря, и только наступавшая ночь да густые заросли ивняка по берегу речки укрывали от прицельного огня немецких танков сгрудившийся у гати обоз с ранеными. Василий Демьянович уже повел вперед роту боевого охранения, двинулся за ней и обоз. Отец стоял у телеги, на которой лежал Дед с забинтованной головой. И у отца было забинтовано плечо, с которого свисал разрезанный снизу доверху потемневший от крови рукав гимнастерки. Ким подбежал к нему, услыхав, что комиссар хоть и ранен, но остается с заслоном прикрывать отход колонны. «Я тоже остаюсь», — сказал он отцу, полный решимости на этот раз добиться своего; но когда отец отвел его в сторону и тихо спросил: «Ну, если я очень попрошу тебя не делать этого, подумать о матери?» — сердце Кима дрогнуло, он вдруг приткнулся лбом к плечу отца и прошептал: «Ладно, папа, не волнуйся за маму».

И сейчас, идя с бойцами, которые сопровождают медленно двигающийся по гати обоз санчасти, Киму кажется, что он все еще слышит какой-то необычно мягкий, просящий голос отца, и голос этот становится все более глухим, далеким, как и пулеметно-автоматное татаканье, которое тоже все еще доносится до него сквозь тарахтение телег и неумолчный треск сучьев под ногами.

Впереди часто возникают заторы: или лошадь, оступившись, завязла в трясине, или заднее колесо телеги съехало с гати и зацепилось за какую-нибудь кривулю древесного настила, или на плохо загаченном месте ни конь, ни люди не могут вытянуть засевшую в топь подводу. Где гать жидка и хлипка, где второпях не настлана, а навалена и во все стороны топырится ветками. Бойцы то и дело, облепив подводы, тащат их на руках, хлюпая по колено в болоте или ломясь сквозь сцепившиеся ветки кучами накиданного кустарника.

На телеге, позади которой шел Ким, то держась за нее, то подталкивая, то вместе с другими бойцами подымая ее задок, когда она застревала в гати, лежало двое раненых. Перед ним на горке сена колыхались их головы. Один все время стонал, а при сильных толчках орал, как ребенок, другой лежал молча.

«Кто это? Не помер ли уже?» — думал Ким о молчавшем, заглянул ему в лицо и увидел, что это дядя Ваня лежит с закрытыми глазами и полуоткрытым ртом, дергавшимся при тяжелом, с хрипом и свистом дыхании.

Несколько дней уже прошло, как лесник притащил его чуть живого, а он все такой же. Нет, видно, не жить ему, помрет не сегодня завтра. Ртом хватает воздух, никак не наберется его, но откроет глаза — спокойные, и улыбается, будто ему хорошо, доволен, что удачно бежал из плена, попал к своим. А рассказать ничего толком не может — скажет два-три слова и задыхается. Наверное, бежал из плена уже больной, долго скитался, пока добрался до родных мест; пришел умирать — так мог бы умереть дома, в деревне у него семья, сестры, зачем же ему было идти помирать в лес, к партизанам. Должно быть, почему-то надо было, и Ким думает, что отец знает почему, знает и поэтому-то ни о чем не спрашивает дядю Ваню. Подойдет к нему, постоит, молча глядя на него, возьмет за руку, скажет: «Ну, Ваня, пока» — и уйдет; Ким думает, что отец и дядя понимают друг друга без слов. Перед войной они редко виделись, но отец иногда говорил Киму: «Съездил бы ты к дяде на пасеку, проведал его». «Конечно, люди они совсем разные, из дяди комиссар не получился, а отец пасечником бы не стал, но все-таки родные братья — вместе на заводе в партию вступали, вместе на гражданскую ушли», — думает Ким.