Когда устанавливались правила движения по воздуху, там присутствовал один очень мудрый человек, который знал, что шестеренки время от времени будут прокручиваться и что лучше, если система будет гибкой. Я все еще владею своим самолетом и направляю его туда, где, по моему мнению, ему будет лучше, независимо от системы. Сейчас я решил, что лучше не связываться с еще одной грозой. Я поднимусь выше заданной мне высоты в 33.000 футов и поищу чистый и спокойный воздух над тучами. Я прохожу высоты, которые, возможно, заданы другим самолетам, и есть вероятность столкновения в воздухе.

Однако вероятность столкновения в воздухе с другим самолетом почти отсутствует. Я в стороне от авиационного маршрута. Чтобы столкнуться со мной, другой самолет должен был бы отклониться от авиационного маршрута точно так же, как и я.

Хотя я уже долго не говорил с наземными станциями, обо мне не забыли: я — часть плана полетов, записанного на полоске бумаги на всех станциях у меня на пути. Другим самолетам сообщат о моем курсе и о расчетном времени, когда я должен пролетать над этими станциями.

Я — четвертьдюймовая точка на экранах радаров, и радары проведут другие самолеты мимо меня.

Главная причина того, почему я не столкнусь с другим самолетом, та, что мой «Тандерстрик» 43 фута и 3 дюйма в длину, размах его крыльев 33 фута и 6 дюймов, а летит он в тысяче кубических миль пустого пространства. Так что я набираю высоту.

Разрешение подойти к Шомону будет действовать еще в течение получаса после моего расчетного времени прибытия. Я настраиваюсь на знакомый канал 55 на приборе TACAN и слушаю позывные. Шомон. Никогда бы не подумал, что какая-то французская деревушка так сильно будет казаться Домом. Азимут 239 градусов, расстояние 093 мили. Фальбур проходит слева от меня. Мне следовало сделать доклад над французской границей и над Фальбуром. Но шестеренка прокручивается.

На высотомере 38.000 футов, а облако не кончается. Голубой огонь исчез. Топлива осталось 2700 фунтов, и при таком весе практический потолок моего самолета составит примерно 43.000 футов. В Европе редко бывают облака, которые уходят выше 40.000 футов, но мне все равно. Меня интересуют только приборы предо мной. Без радиостанции другого мира нет.

Старые пилоты рассказывают о днях, когда полет в непогоду означал лишь «стрелка, шарик и спирт»: указатель поворота, крена и магнитный компас были их единственными помощниками в облачности. Но сейчас новая эпоха, и сегодня я лечу по семи приборам, расположенным в центре панели, и курс мой вычисляется каждую секунду и показывается на двух шкалах прибора TACAN.

Если преобразователь, который преобразует постоянный ток генератора в переменный, откажет, мои гироскопические инструменты — указатель положения и указатель направления — станут бесполезными. Но «F-84F» — американский самолет, и поэтому для систем безопасности у него есть системы безопасности. В этом случае фактор безопасности имеет название «запасной преобразователь приборов», который ждет, чтобы приводить в движение гироскопы в случае отказа приводимого от двигателя генератора или главного преобразователя. Если оба преобразователя откажут, я вернусь в прошлое и поведу самолет при помощи стрелки, шарика и спирта.

По самолету проходит легкая дрожь, когда я поднимаюсь выше 40.000 футов, и крылья начинают трястись. Молнии не было. Я осматриваю лобовое стекло в поисках льда. Если бы на мне было много льда, я бы не смог продолжать набирать высоту. Лобовое стекло чисто.

Без звука и безо всякого предупреждения, словно с ястреба сдернули покрывало, облако исчезло. Вот в одно мгновение я ищу лед, и вдруг в следующее мгновение я смотрю сквозь стекло, будто сквозь узкую готическую арку из стали, и вижу две сотни миль хрустально чистого воздуха и спокойные облака в 20.000 футов подо мной. Это головокружение, будто я бежал и, не заметив края обрыва, оказался в воздухе. Правая перчатка сильнее сжимает рычаг управления.

Я вылетел из отвесной стены облака, это облако обрывается к земле, как горы южнее Страсбурга обрываются к долине Рейна. Гигантская стена плавно загибается аркой слева и справа от меня, и тут и там в ней мелькают грозы.

Я — невидимая пылинка, несомая легким дуновением ветра.

В ста пятидесяти милях к северу, позади меня, стена делается гладким, плавно поднимающимся склоном, в который я вошел так давно. Но это бесполезное знание, так как при свете звезд я вижу, что во всем мире реально лишь одно: грандиозная облачная масса вокруг моего 43-футового самолета. Земли нет, нет ровного свечения проникающих сквозь дымку огней города. От горизонта до горизонта нет другого проблескового навигационного огня. Я один, в компании тысячи звезд.

Я прислоняю шлем к подголовнику кресла и смотрю на небо. Небо не синее или пурпурное, или просто черное. Это поле с толстым слоем сажи — подстилкой для звезд. Вокруг меня.

Рычаг газа на себя, двигатель чуть тише. Правая перчатка тянется к трем ручкам, регулирующим красный свет кабины, и мой красный мирок сливается с полем.

Пылинка плавно оседает снова на 33.000 футов, и голос ее — лишь шепот в огромной ночи.

Я — просто человек. Сегодня, вероятно, я — Человек, живой и смотрящий вдаль со своей планеты на свою Галактику, кристаллизующий в себе, в нескольких секундах, века, в течение которых Человек смотрел вдаль с этой маленькой Земли.

У нас много общего, у людей.

Сегодня я, любящий свой самолет со всеми его капризами, трудностями и радостями, смотрю вдаль на звезды. И сегодня, в двадцати минутах на восток, находится еще один летчик, еще один человек, который так же любит свой самолет, так же смотрит вдаль на те же звезды. Те же символы.

На моем самолете краской нарисована белая звезда, на его — звезда красная. Темно, и краску трудно разглядеть. В его кабине та же семья пилотажных приборов, приборов двигателя и радиопанелей, что и в моей кабине.

Его самолет, как и мой, если рычаг управления перевести влево, накренится влево.

Я знаю несомненно, что мне бы понравился человек в той кабине. Мы бы могли говорить всю ночь напролет о самолетах, которые узнали, о моментах, когда испытывали страх, и о местах, где побывали. Мы бы смеялись над глупостями, которые совершали, когда были новичками в воздухе. У нас много общего, у него и у меня, слишком много, так что нам нельзя просто сесть в свои самолеты и убить друг друга.

Я проходил летную подготовку на базе рядом с Далласом, он проходил ее на базе рядом со Сталинградом. Мой летный инструктор орал на меня по-английски, его инструктор орал на него по-русски. Но голубой огонь струится время от времени по его лобовому стеклу так же, как и по моему, и лед образуется на крыльях и скалывается у него так же, как у меня. И где-то у него в кабине тоже есть панель, автоматический выключатель или тумблер, дотянуться до которого можно, только почти что встав на голову. Может быть в этот момент его дочь думает, завести или нет пару сиамских котят. Подумай о занавесках, друг.

Жаль, что не могу предупредить его о котятах.

Пятьдесят миль до Шомона. Пятьдесят миль и сквозь зеркало туч и дождя в Зазеркалье, и «Привет, ас, ну как полет?». Пятьдесят миль — это очень далеко.

Я над облаками, с неработающей радиостанцией. Проблема небольшая, но достаточно и ее, чтобы я отвлекся от мирного черного поля и стал думать о возвращении на землю. На высоте в 33.000 футов рычаг газа от себя, и снова мой стальной вертящийся клоун принимается рокотать, выть, скрипеть и стонать.

Радио нет. Можно полететь на запад, отыскать разрыв в облаках, снизиться, вернуться в Шомон и приземлиться. План очень плохой, если учесть количество оставшегося в баках топлива и причуды французской погоды.

Можно полететь по треугольнику налево, делая повороты через каждую минуту. После нескольких треугольников радарная станция засечет меня, вышлет перехватчик, и я совершу аварийную посадку как его ведомый. Отчаянный план, но о нем стоит помнить как о последнем прибежище.