Но если это яйцо – твое и Реи?

Мое и Сарториса?

Сарториса и твое?!

– Нет, я не выброшу из гнезда собственное яйцо! – нервничает Сарторис.

– Ни одного яйца из гнезда не выброшу! – подтверждает Рея.

Ты сидишь в гнезде на яйцах и все думаешь, все задаешь себе вопросы, отвечаешь на них и снова спрашиваешь, пытаясь избавиться от сомнений, недоверия, обиды, жалуешься на злую судьбу.

Светлое, длинное, в коричневых точках яйцо явно отличается от остальных, оно даже блестит иначе в меркнущем свете уходящего дня.

Я смотрю на крупного, кричащего, слепого птенца с темно-фиолетовой кожицей и красно-оранжевой глоткой. Вчера он разбил свою скорлупку и выполз, вылупился, разинул клюв.

Я очистил его спинку от острых обломков скорлупы и выбросил их из гнезда.

Остальные птенцы вылупились почти одновременно с этим, но этот – крупнее, с более темной кожицей и резко обозначенными желтыми наростами вокруг клюва.

Когда я вхожу в гнездо, меня ждут широко разинутые клювы, требующие пищи. Тот птенец, что вылупился первым, нахально расталкивает остальных, напирает, протискивается, подпрыгивает.

Я стараюсь класть пищу во все клювики по очереди. Сорочата толкаются, пихают друг друга, отталкивают неоперившимися крылышками.

Тот птенец, который потемнее, хотя пока еще не видит, все же всегда старается оказаться поближе ко входу в гнездо. Громким криком он требует есть.

Его глаза – темные, прикрытые светло-коричневой пленкой, тогда как глаза всех остальных птенцов – черные.

Может, это его подбросила кукушка? Или это все-таки наш собственный птенец?

– Раз он в нашем гнезде, значит – наш! – объясняет, оправдывается Рея.

Птенцы растут быстро... Они уже прозрели и с восторгом следят за пробивающимися сквозь ветки в гнездо пятнами света.

Этот, с темно-фиолетовой кожицей, уже покрылся мелкой сеточкой светлых перьев... Когда я на краю гнезда разрываю на куски воробьишку, птенцы мгновенно пожирают протянутые им куски. Но этот с наибольшим удовольствием ест гусениц, сверчков, вытащенных из-под камней сороконожек. На хвостах птенцов появляются первые рулевые перышки... Хвост того, другого, становится коричневым в светлую полоску... Хвосты остальных – блестящие, темно-синие.

Почему я не выкину из гнезда чужого птенца? Почему кормлю его, как будто он мой?

На его голове уже появились загибающиеся назад мелкие серые перышки. Это он – подкидыш кукушки с хохолком.

– Я не могу выгнать его...

– Пусть остается...

Мы в клювах выносим из гнезда густые темно-зеленые кучки, оставленные птенцами.

Птенцы растут все быстрее, становятся все крупнее... Крадут друг у друга гусениц и куски мяса.

Отличие подброшенного птенца от других становится совершенно несомненным. Но все же мы кормим его, чистим, расчесываем пух, прикрываем от холода своими крыльями. Хотим ли мы выгнать его? Или убить?

– Он в нашем гнезде, значит наш! – объясняет Рея.

Птенцы машут крылышками, подпрыгивают, рвутся побыстрее вылезти из гнезда.

Придет день, когда они все вместе вылетят на соседнюю ветку...

Почувствуют силу своих крыльев, научатся летать.

На голове кукушонка топорщится светло-серый хохолок, а белизна грудки и живота резко выделяется между темно-коричневыми, в белую крапинку крыльями... Как же непохож на других этот птенец, но все же я позволяю ему вернуться в гнездо и заснуть рядом с моими, бело-синими.

Я все продолжаю кормить, заботиться, ухаживать одинаково за всеми птенцами.

Они растут дружно, вместе порхают, гоняются друг за другом, вместе ищут еду.

Когда другие сороки замечают среди моих птенцов молодую кукушку с хохолком, они начинают кричать, трещать, возмущаться... Они прогоняют ее...

В гнездо возвращаются лишь наши с Реей птенцы – настоящие молодые сороки.

Кукушка с хохолком еще долго будет жить в кипарисовой роще неподалеку от нашего гнезда.

Трясогузки, коньки, жаворонки, соловьи – мелкие, подвижные птички с громкими, вибрирующими голосами... Они такие маленькие и такие серые, что мы их даже не замечаем. Не обращаем на них внимания до тех пор, пока они не запоют. И только их щебетание, трели, щелканье делают их заметными в необитаемых на первый взгляд зарослях... Их пение заставляет нас остановиться и слушать, слушать...

Теплый, безветренный вечер. Сарторис как раз дремал на ветке, когда впервые запел тот соловей.

Среди вечерних голосов, шорохов, шелестов, треска цикад, бренчания и жужжания этот дрожащий всепроникающий голос прорывался сквозь тонкий слой пуха, врывался в уши, вызывал воспоминания.

Странное беспокойство овладело Сарторисом. Он вдруг вспомнил покинутый город, первые ощущения света и тени, белую сову, вырывавшую ветки из родного гнезда, пожар, так внезапно лишивший его семьи, вспомнил скитания и вновь обретенное гнездо, волчицу с человеческими детенышами...

Пение маленькой неизвестной птички вызвало все эти образы из таких глубин памяти, о которых Сарторис никогда даже и не подозревал. Ее пение не было ни однообразным, ни монотонным, ни безмятежным... Время от времени песня затихала, обрывалась, исчезала. Потом снова возвращалась, ударяла сильными, резкими нотами, падала каскадом быстрых звуков, и Сарторис широко раскрывал заспанные глаза.

Пух на его голове взъерошился. Соловьиная трель заставляла его всматриваться во тьму, как будто в ожидании... Но в ожидании чего? Вот этого-то Сарторис и не знал...

Пение соловья волновало его, хотя эта песня вовсе не предупреждала об опасности. Она звала, хотя маленькая птичка вовсе не собиралась звать никого чужого. Она пробуждала непреодолимое желание сняться с места и улететь, хотя никто из нас не собирался никуда улетать этой ночью. Она напоминала о событиях и деталях, о которых вспоминать не хотелось.

И все же Сарторис чувствовал облегчение... Он чувствовал себя сильнее, увереннее. Он засыпал спокойнее. Призраки, скелеты, страхи, которые так часто одолевали его в снах, разбегались, прятались, пропадали.

Пение соловья облегчало страдания, куда-то исчезал мучивший Сарториса страх заснуть, страх неизвестного, которое могло таиться там, в его снах.

Сарторис спал. Дыхание его было ровным и глубоким. Он просыпался бодрым, отдохнувшим, радостным.

И снова наступал вечер. Опьяняющей сладостью пахли магнолии и дрок. Соловей пел, и Сарторис засыпал счастливым.

Рею раздражали длинные соловьиные трели, которые каждый вечер доносились из густеющей темноты. Может, она заметила, что Сарторис, вместо того чтобы прижимать голову к ее крылу и ласкать ее клювом, все вслушивался и вслушивался в проникающие сквозь листву звуки? Разве не смотрела она ревнивым взглядом на то, как он ждет соловьиной песни? Как успокаивается под ее звуки и засыпает?

После жаркого, душного дня вечер наступил прохладный, светлый, умиротворяющий. Соловей запел свою песню среди тутовых деревьев, магнолий и отцветающей сирени. Сарторис застыл, завороженный мелодией, закрыл глаза...

Рея шипела, верещала, нервно открывала клюв.

Сарторис уже крепко спал, когда она выскользнула из гнезда.

Рея осмотрелась по сторонам, прислушалась, бесшумно, плавно пронеслась над желтеющим в лунном свете дроком. Села на одну из верхних веток магнолии и начала осторожно продвигаться вперед, стараясь, чтобы ее тень оставалась невидимой.

Увлеченный пением соловей не заметил силуэта хищной головы, не услышал скрежета когтей по гладкой коре. Он хотел отскочить в сторону... Крикнул. Но было уже поздно...

Рея схватила его, придавила к ветке, прижала посильнее, в серебристом свете луны разглядела в раскрытом клювике дрожащий, маленький, длинный язычок, нагнулась, сжала створки клюва и рванула. Соловей вздрогнул от боли, затрясся всем телом. Вырванный язычок торчал из клюва Реи. Она выпустила израненную, искалеченную птичку и улетела.

Соловей остался лежать на ветке. Он дрожал, тяжело дышал, потом попытался подняться, встряхнул перышками, сполз с ветки и полетел – неуверенно взмахивая крылышками, роняя на лету капли крови. Он летел все ниже и ниже...