— Позвольте, позвольте! — возмущенно крикнул Печакин. Попытался встать, застрял под столом неразогнутыми ногами. Букетов и Лапиков враз посадили его, заговорили с двух сторон — настойчиво. Печакин вырывался, но не сильно.
— И правильно надавала, — сказал Сигиляр. — Колотильда — баба самостоятельная. У нее — во! — Он показал, что именно во, отведя руку на полметра. — Ей здоровый мужик нужен, а не интеграл какой-нибудь!
— Позвольте!
— А что ей в тебе интересного — один позвоночник, — резонно заметил Сигиляр.
Печакин вырывался уже по-настоящему. Бился, как рыба в сетях: «Возмутительно!» — «Да будет тебе», — гудел Букетов, давя ему на плечи. «Я этого так не оставлю!» — «Да ладно». — «Нет, я в правление пойду, сколько можно позволять!» Лапиков хватал его за руки: «Ну успокойся, ну подумаешь: ерунда». — «Я в суд подам за клевету!» — «Ну все уже, все, — говорил Лапиков — ну закончили. Валентин Петрович, скажи ему…»
— Кгм!.. Предоставляю слово.
Лапиков встал.
— У меня есть мнение, — сказал он. Покосился на Печакина, тот шипел, остывая. — У меня мнение. Нам показывают картину. Художник Климов. На картине нарисована река и деревья. Природа, значит. А вес не проставлен. Ведь сколько можно говорить, товарищи! Ведь уже тысячу раз говорили, что нужно проставлять вес. А все равно не проставляют. Вот художник Климов, который автор, он с какого года рождения? Не мальчик уже — пора бы понять. А если мы будем складировать? Или, скажем, погрузка. И в транспортных накладных надо указывать. Я это который год говорю, а толку никакого. Пора бы. И к тому же — член Союза. Должен соблюдать.
Лапиков сел.
— Совершенно согласен, — строго сказал Букетов. — Факт вопиющий. Как полагают члены Комиссии?
— Париж… — задумчивым басом сказал Сигиляр. — Один только раз и пустили… Да… Видел там Пикассо… Пабло, то есть… Ну — вы знаете… Ничего — хилый мужичок, а вот — художник… — Он окончательно задумался, так что пропали звериные глаза, надул щеки, почесал ступенчатый подбородок.
У Климова кружилась голова. Назойливо звенело в ушах. Что происходит? Голоса звучали, как сквозь вату. «Оскорбление», — говорил Печакин. «Да успокойся ты», — просил его Лапиков. «Я все равно этого не оставлю». — «Да ерунда». — «И вообще я опаздываю». — «Подожди, сейчас заканчиваем». — «Не могу я ждать, у меня встреча с Мясоедовым». — «С каким Мясоедовым, с тем самым?» — «Ну, я не знаю, — вмиг погасшим голосом сказал Печакин. — У меня просто дела». — «Нет, уж ты, Костя, не темни, разве он приехал?» — «Ну, наверное… — промямлил Печакин. — Я толком не знаю». Букетов повернулся всем телом: «Приехал Мясоедов?» — «Вот Костя говорит, что приехал». — «Я ничего не говорю…» — «У тебя же с ним встреча». — «Не то, чтобы встреча…» — «Так приехал он или нет?» — сказал Букетов. Лапиков согнулся под его взглядом: «Ничего не известно». — «Хорошее дело, — сказал Букетов,
— приехал Мясоедов, а тебе ничего не известно». — «В секретариате можно выяснить». — «Почему же ты не выяснил?» — «Его ожидали в будущем месяце».
— «Так сходи и выясни. Хорошее дело: приехал Мясоедов, а мы сидим тут и непонятно чем занимаемся».
Ступая, будто в трясину, Лапиков пошел к дверям. Прикрыл беззвучно.
Букетов поднялся.
— Будут еще какие-нибудь мнения?
В тишине скрипнуло кресло.
— Вениамин Карлович!
— Мне все равно, — сказал Борих из портфеля.
— Кгм!
— У Репина вот — бурлаки, — напряженно подумав, сказал Сигиляр. — Они идут по реке. По Волге, то есть. И тащут баржу. То есть, на себе тащут. — Он тяжело вздохнул. — Кругом реализм.
— Это существенно, — сказал Букетов. — Репин — величайший художник. И мы будем постоянно черпать из его творческого наследия.
— Именно, — ерзая, сказал Печакин.
Букетов неторопливо посмотрел на часы.
— Что же, на мой взгляд, обсуждение прошло очень интересно. Возникла острая и принципиальная дискуссия, выявились различные точки зрения… Кгм!.. Но, к сожалению, представленная нам работа товарища Климова выполнена пока еще на недостаточно высоком художественном уровне. Автору был сделан ряд серьезных замечаний. Я думаю, он их учтет. — При этом Букетов посмотрел не на Климова, а в окно. — В заключение я хочу особенно подчеркнуть, что не всякое изображение внешних фактов может быть признано реализмом. Эмпирическая достоверность художественного образа приобретает ценность лишь в единстве с правдивым отражением социальной действительности.
Теперь он посмотрел на Климова.
— Так?
— Нет, — сказал Климов.
— Вот и хорошо, — сказал Букетов. — Тогда давайте решать. Вероятно, мнения у членов Комиссии в какой-то мере совпадают.
Сфорца был не виноват. Он этого не хотел. Он даже не знал об этом. Он никогда не ходит на Комиссию. Он и в этот раз не пришел. Они специально не сообщали ему. Они же его боятся. Он говорит то, что думает. Он сказал про Букетова, что тот не художник, а штукатур. И теперь Букетов его ненавидит. Печакин тоже ненавидит его. На всякий случай. Десять лет назад, когда Сфорца был еще никто, Борих назвал его убогим подражателем схоластическому западному модерну. И до сих пор не может простить ему этой своей ошибки. Они выжгли все вокруг него. Они никого к нему не подпускают. Чтобы были только они. Сфорца — и рядом они. Ты же ничего не знаешь. Зачем ты сунулся на эту Комиссию? Букетов представил новую работу. Работа дрянь, но он председатель Комиссии. И Сигиляр представил новую работу. Что-то о хлеборобах. Счастливые лица на фоне изобильных хлебов. Вечная тема. Неужели ты думаешь, что Сигиляр отклонит свою картину и возьмет твою. Так же никто не делает: пришел с улицы — подал. Нельзя быть таким наивным. Все было решено еще год назад. Борих уже написал три статьи о будущей экспозиции. Он всегда пишет заранее. И не смей думать, что это Сфорца. Я вижу, что ты — думаешь. Не смей! Он тут ни при чем. Я тебе запрещаю!
Она сказала:
— Ты его совсем не знаешь. Зачем ты говоришь, если не знаешь? Почему вы все судите, ничего не зная о нем?
Сигарета догорела до фильтра. Она ее бросила. За соседним столиком оглянулись.
— Очень громко, — сказал Климов.
Она нагнулась вперед. Кулон в виде паука, охватившего серебряными лапами темно-кровавый рубин, звякнул о чашку.
— Я бы кричала. Если бы хоть кто-нибудь услышал.
Чиркнула спичкой. Спичка сломалась. Климов с усилием вытащил коробок из ее побелевших пальцев. Зажег. Она прикурила так, что пламя ушло внутрь сигареты. Проглотила дым.
— А ты по-прежнему не куришь?
— Нет.
— Бережешься?
Тон был неприятный.
— Берегусь, — сказал Климов.
— Молодец, будешь жить долго.
— Художник обязан жить долго, чтобы успеть сделать все, что он хочет сделать.
Она прищурилась, пробуя сказанное на язык.
— Придумал, конечно, не сам?
— Конечно.
— Все так же надеешься на признание к концу жизни.
Климов пожал плечами.
— Напрасно надеешься, — сказала она. — В тебе нет искры. Я ведь в этом понимаю.
— Искры?
Она неопределенно повела узкой рукой.
— Ну — такого… От чего начинается пожар. И головы идут кругом. Словами не объяснишь. Это либо есть, либо нет.
— А если я сейчас уйду? — помолчав, сказал Климов.
— Не уйдешь. Лучше принеси еще кофе.
— Это — шестой…
— Неси-неси. Я не собираюсь жить долго.
Очередь была два человека. Продавщица поглядывала на него с любопытством: они сидели больше часа. Климов хотел есть: он не завтракал. В морозной витрине лежали бутерброды с твердым сыром и ядовитый сиреневый винегрет. За прилавком, на дырчатом подогреваемом подносе горой были навалены сардельки. От них поднимался пар. Пахло крахмалом. Как в прачечной. Решиться было трудно. Климов взял два кофе и, поколебавшись, шоколад.
Она курила, выпуская в потолок струю дыма. Сразу же обхватила чашку просвечивающими пальцами: холодно, — поправила пальто на острых, зябких плечах. Отодвинула шоколад.